Длинное платье
Шрифт:
После смерти матери, три года назад, у Диди появилось ощущение, что отец как-то отдалился от нее или даже стал вовсе чужим, и вот теперь она разглядывает его, как можно разглядывать лишь человека чужого. Да и не только отец, Коко тоже. Диди казалось, что только она одна продолжает еще жить жизнью их дома или, вернее, чувствовать его пустоту после исчезновения той, которая была его душою и объединяла их всех в одну семью.
Отец и брат зажили каждый своей жизнью – разумеется, вне дома, – и то немногое, что еще сохранилось от семьи, было лишь ее видимостью, не имеющей ничего общего с былым душевным теплом и согласием, которые одни только и дают поддержку, силу и успокоение.
Диди
Семейное тепло было заключено там, в дряхлом сундуке орехового дерева, длинном и тесном, как гроб, и оттуда, от этих маминых платьев, исходило тепло и горько пьянило ее воспоминаниями детства.
О мама! Мама!
После смерти матери жизнь стала пустой и ненужной, вещи, казалось, потеряли свою телесность и превратились в тени. Что-то ждет ее завтра? Неужели она всегда будет ощущать эту пустоту, бессмысленно ожидать чего-то, что должно заполнить эту пустоту и вернуть Диди веру, смысл жизни и покой?
Дни тянулись для Диди подобно облакам, скользящим по диску луны.
Сколько вечеров провела она в пустынной, неосвещенной комнате, неотрывно глядя сквозь витражи высоких окон на белые и пепельно-серые облака, обволакивающие луну! Ей казалось, что луна бьется, стремясь вырваться из этой пелены. И Диди подолгу стояла в темноте, вперив невидящий взгляд в пустоту, предаваясь мечтам, и глаза ее часто наполнялись невольными слезами.
Ей вовсе не хотелось грустить! Напротив, ей хотелось жить, веселиться, петь. Но ее окружала полная пустота, и это ее желание прорывалось только в сумасбродных выходках, сбивавших с толку несчастную донну Бебе.
Без наставника, без поддержки, вдруг лишившись всего, она не знала, что ей предпринять в жизни, какую дорогу выбрать. Сегодня она грезила об одном, завтра о другом. Однажды, вернувшись из театра, она ночь напролет промечтала о том, как станет балериной, а уже на следующее утро, когда в дом явились за подаяниеммонашки, она решила сделаться сестрой милосердия. А еще немного спустя ей захотелось уйти в себя, погрузиться в теософию и отправиться в странствие по белу свету, подобно фрауВенцель, ее учительнице немецкого языка и музыки; иногда ей хотелось целиком отдаться искусству, живописи… Или нет, нет! Только не живописи! Ведь с тех пор как живопись воплотилась для нее в этого идиота Карлино Вольпи, сына художника Вольпи, ее учителя, который однажды явился на урок вместо заболевшего отца… Как же это случилось?… Да, она сдуру спросила:
– Какую нужно брать краску – ярко-красную или карминовую?
А он, хитрая бестия:
– Вот такую, синьорина… карминовую!
И поцеловал ее в губы.
С того самого дня навсегда прочь и палитра, и кисти, и мольберт! Мольберт она опрокинула прямо на него, затем швырнула ему в лицо кисти и, даже не дав возможности отмыть бесстыжую рожу, окрасившуюся в зеленый, желтый и красный цвет, выгнала вон…
Так, значит, она во власти первого встречного… Значит, дома нет никого, кто бы мог ее защитить. Любой проходимец может войти и как ни в чем не бывало целовать ее в губы! Какое гадливое чувство оставил в ней этот поцелуй! Тогда она до крови растерла себе губы; и вот даже теперь, при одном воспоминании, инстинктивно поднесла руку ко рту…
Да и был ли у нее рот на самом деле? Она его не чувствовала!.. Диди сильно ущипнула себя за губу – ничего… Так вот и все тело… Она не чувствовала его. Быть может, это оттого, что она всегда витала где-то, отрешенно
А эта поездка…
Взглянув еще раз на отца и на брата, Диди ощутила, как ее захлестывает чувство гадливости.
Оба спали в скрюченных, неудобных позах. Отец посапывал, лоб покрылся жемчужинками пота, а дряблая шея нависала над тесным воротничком.
Поезд, словно задыхаясь, полз в гору; за окном ни росинки, ни травинки – сплошная выжженная пустыня под опрокинутым густым синим куполом неба. Только время от времени медленно заваливались назад иссохшие телеграфные столбы с лениво провисшими проводами.
Куда везут ее эти два человека, которые даже тут, в купе, предоставили ее самой себе? На постыдное дело, на подлый торг, на унижение, на обман. И они еще могут спать! Да, потому что вся жизнь такова и, видно, не может быть иной. Вот эти двое уже вступили в нее, и им все равно, они вкусили ее и потому, отдаваясь движению поезда, могут спокойно спать, они могут спать… Они заставили ее надеть это длинное платье и волокут туда, на грязное дело, не испытывая при этом никакого беспокойства. Волокут в ту самую Цунику, которая была сказочной страной ее детских счастливых грез! А зачем? Чтобы она умерла там через год, как ее подружка Роро Кампи?
Когда и чем кончится это бесцельное ожидание неизвестности, это вечное беспокойство? Быть может, в мертвом городишке, в старинном мрачном замке, рядом со старым длинноволосым мужем… Быть может, именно ей, если удастся хитроумный план отца, суждено заменить золовку в заботах об этих восьмидесятилетних старухах.
Вперив глаза в пространство, Диди рисовала себе залы мрачного замка. Разве ей не пришлось уже побывать там? Да, однажды во сне, а теперь ей предстоит остаться там навсегда… Однажды? Когда же это было? Да вот, только сейчас… и вместе с тем очень давно… А теперь уже навсегда ей придется погрузиться с головой в пустоту времени, сотканного из неизбывных минут, терзаемого монотонным гудением мух, дремлющих на солнце, которое сквозь грязные стекла высвечивает голые стены, пожелтевшие от дряхлости, или пыльными кругами отпечатывается на выщербленных красных кирпичах пола.
О боже, и нет никакого выхода, нет возможности убежать… Ведь она связана тем, что рядом спят эти двое, связана неимоверной медлительностью этого поезда, подобной медлительности времени в том старом замке, где только и остается спать, как спят эти двое…
И вдруг, все еще пребывая во власти галлюцинации, Диди ощутила, как на душу ей навалилась такая тяжелая глыба неумолимой действительности, такое жгучее чувство пустоты и ее окутал такой невыносимо удушливый зной жизни, что непроизвольно, сама собой, рука ее потянулась к кожаному портфелю, который отец оставил открытым на сиденье. Сверкающая граненая пробка флакона уже и раньше привлекала ее взгляд.