«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин
Шрифт:
...Однако вернёмся к нашей теме. Пушкин наконец вплотную приближается к своему Дому, к семейной жизни и пишет тому же Плетнёву в уверенности, что всё так и сбудется: «То ли дело в Петербурге! заживу себе мещанином припеваючи, независимо и не думая о том, что скажет Марья Алексеевна...»
«Независимо» — вот главное слово в этом письме. Независимость — вот главное, чего не хватало ему и в «скотском Петербурге». В городе, который он вгорячах называл передней, т. е. местом, где толпятся лакеи, ожидая барина.
Пушкину Дом не удался.
...Недавняя барышня Гончарова явно не годилась на роль хранительницы очага.
Наталья Николаевна Ланская вошла в эту роль после множества посланных судьбой испытаний [123] естественно и легко. Неужели и это её будущее поэт предвидел? Неужели
123
Недавняя барышня Гончарова явно не годилась на роль хранительницы очага. Наталья Николаевна Ланская вошла в эту роль после множества посланных судьбой испытаний... — Второй раз Н. Н. Пушкина вышла замуж в 1844 г. за Петра Петровича Ланского (1799—1877), командира лейб-гвардии Конного полка, генерал-адъютанта.
Но вернее предположить, что Пушкин не столько разглядел, сколько воспитал. В самом деле, не проходит же бесследно и для самого ординарного человека жизнь рядом с гением, который не в одних стихах только гений. Письма Пушкина (и особенно к жене) так же прекрасны, так же единственны, как его стихи. И чувство к ней — единственно и расшифровке до сих пор не поддаётся.
«Почему он ей потакал? Почему он её прощал? Почему он ей не запретил?» А почему мы не помним: Пушкин говорил, что Отелло не ревнив, но — доверчив? Пушкин же был не просто доверчив, он верил. И наверное, были основания верить, если эта вера не испарилась до последних минут жизни. При его-то проницательности!
Пока же корректуры своего мужа Наталья Николаевна не держала, в литературных или политических спорах вряд ли могла принимать участие (не Екатерина Орлова!) и куда как довольна была, что от великолепных снеговых ковров, среди которых, гляди, могла бы оказаться на Заводе [124] , жила теперь в хладном и бледном Петербурге, который ей таковым не казался.
Быт же семьи Александра Сергеевича Пушкина оказался несопоставим ни с чьим из окружающих. У всех наличествовали имения, должности; сваливалось — как, например, на безалабернейшего Нащокина, и не единожды, — наследство. Один Пушкин зарабатывал неверным своим ремеслом. Когда-то, в 27-м, он с горечью и гордостью писал С. А. Соболевскому: «Положим так, но я богат через мою торговлю стишистую, а не прадедовскими вотчинами, находящимися в руках Сергея Львовича». Теперь он и сам себе не казался богатым. Расходы росли, долги множились. Время было дорогое, быт безалаберным. «...Женясь, я думал издерживать втрое против прежнего, вышло вдесятеро». Но будущее виделось долгим и описывалось весьма простодушно в письме к Плетнёву 22 июля 1831 года. «...Но жизнь всё ещё богата; мы встретим ещё новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жёны наши — старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, весёлые ребята; а мальчики станут повесничать, а девчонки сентиментальничать; а нам то и любо».
124
...могла бы оказаться на Заводе... — Полотняный Завод — усадьба Гончаровых в 30 вёрстах от Калуги. Своим названием обязана парусно-полотняной фабрике, построенной по указу Петра I в 1718 г. калужским купцом Тимофеем Карамышевым, после смерти которого перешла к одному из его компаньонов Афанасию Абрамовичу Гончарову, к концу жизни ставшему обладателем огромного состояния. В 1875 г. Полотняный Завод перешёл к Афанасию Николаевичу Гончарову (ок. 1760—1832), деду Н. Н. Гончаровой, человеку расточительному, вошедшему в большие долги. В Полотняном Заводе прошли детские годы будущей жены Пушкина.
Однако Дом в свинском Петербурге не получался.
Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит — . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Давно, усталый раб, замыслил я побег В обитель дальнюю трудов и чистых нег.Это уже шёл 1834-й. В самом начале его писалось. И конкретно могло относиться пока только к Михайловскому, где по кровле обветшалой (ещё более обветшалой!) всё так же соломой шуршал ветер. Но не в Болдино же, не в Кистенёвку собирался он везти жену: там ни глазу, ни сердцу не за что было зацепиться. Это, равно, как и унылая пора осени, нисколько не мешало работе. Но в качестве постоянного жилья мерещилось, очевидно, что-то другое. Двух озёр лазурные равнины, поразившие воображение ещё в отрочестве, шум дубрав и тишина полей.
А кроме того, тут покоились отеческие гроба. Тут было родовое гнездо Ганнибалов. И воспоминания юности, ссылки тоже прикрепляли к этой земле. У окна сидела няня, а в другое было видно, как подъезжает из Тригорского коляска, белые зонтики колеблются неясно в мареве, поднявшемся над дальним ржаным полем.
Странно подумать, но несобственное Михайловское с его таким маленьким, таким незначительным в сравнении хотя бы с гончаровской махиной домом — так и осталось единственным пушкинским Домом, единственным гнездом. Остальные были — квартиры. Мы ведь так и говорим: последняя квартира поэта на Мойке в доме Волконских. А до этого снимались в доме Китаевой, Брискорна, в доме Алымова, Жадимеровского, в доме Оливье. И мебели перевозились, расставлялись непрочно, не навсегда, до следующего переезда. Сейчас эти «мебели» поражают не то бедностью, не то какой-то невыразимой «жалостностью». Как морошка в долг, как нащокинский фрак, данный взаймы, как бекеша с оторванной пуговицей. Как то посмертное выражение вроде бы сразу ставшего маленьким лица, которое всё колет и колет сердце. Будто не одни современники, но и мы с вами в чём-то виноваты, что-то могли сделать, а не сделали.
...Утопичность своего побега в тридцать четвёртом Пушкин как будто и сам понимал. Но это был давний замысел.
«Деревня мне пришла как-то по сердцу. Есть какое-то поэтическое наслаждение возвратиться вольным в покинутую тюрьму», — ещё в ноябре 1826 года писал Пушкин из Михайловского.
«...если бы мне дали выбирать между обеими (столицами. — Е. К.), я выбрал бы Тригорское», — из письма к П. А. Осиповой от 10 июля 1827 года. И очевидно, это не было простой любезностью.
Тема продолжается и в январском письме 1828 года: «Признаюсь, сударыня, шум и сутолока Петербурга мне стали совершенно чужды — я с трудом переношу их. Я предпочитаю ваш чудный сад и прелестные берега Сороти...»
Однако прелестные берега Сороти, сосны Тригорского, Михайловское с течением времени отодвигались в ту область, где реальны только воспоминания. Понимать-то он это понимал.
Дом Пушкину не удался.
Но кто смеет судить об этом? И на какую точку зрения ставший?
Лучше поверим поэту и оставим за ним последнее слово. И опять это будут письма к жене.
16 декабря 1831 года.
«Тебя, мой ангел, люблю так, что выразить не могу; с тех пор, как здесь, я только и думаю, как бы удрать в Петербург к тебе, жёнка моя».
3 октября 1832 года.
«Мне без тебя так скучно, так скучно, что не знаю, куда головы преклонить».
2 сентября 1833 года.
«Мой ангел, кажется, я глупо сделал, что оставил тебя и начал опять кочевую жизнь. Живо воображаю первое число. Тебя теребят за долги, Параша, повар, извозчик, аптекарь... у тебя не хватает денег. Смирдин перед тобой извиняется, ты беспокоишься — сердишься на меня — и поделом. А это ещё хорошая сторона картины — что, если у тебя опять нарывы, что, если Машка больна? А другие непредвиденные случаи... Пугачёв не стоит этого. Того гляди, я на него плюну — и явлюсь к тебе».
2 октября 1833 года.
«Милый друг мой, я в Болдине... Что с вами? здорова ли ты? здоровы ли дети? сердце замирает, как подумаешь... Нет, мой друг: плохо путешествовать женатому».
21 октября 1833 года.
«В прошлое воскресение не получил от тебя письма и имел глупость на тебя надуться; а вчера такое горе взяло, что и не запомню, чтоб на меня находила такая хандра. Радуюсь, что ты не брюхата, и что ничто не помешает тебе отличиться на нынешних балах».