Дмитрий Донской, князь благоверный (3-е изд дополн.)
Шрифт:
Прощание с давно почившими умиротворяет, но сколько надрыва, как возмущается душа расставанию с живыми! Жену и детей, охрану Кремля и всей Москвы он поручил боярину Фёдору Андреевичу Свиблу. Тремя живыми реками, через трое ворот, на три разные дороги — на одной никак не уместиться — текут его полки из Кремля. Пора и ему на коня и, не оглядываясь на плачущих, на бегущих или ковыляющих вдогон, содвинув брови к переносью и окаменев лицом, покинуть свой дом. Пора!
Он повёл один из трёх потоков, другой возглавил Владимир Андреевич, а третий — белозерские князья.
Как обычно, резкий переход от семейной, городской жизни к жизни походной — вольной и воинской — возбуждал всё существо, встряхивал его до основания. Резкость же перехода
Воздух уже был напитан предосенней терпкостью. Чистый и свежий, он легко вдыхался, хотелось ещё и ещё пить его или же вкушать как необыкновенно сытный небесный хлеб, чтобы вдоволь было — на всю оставшуюся жизнь.
Омытые ветром лица воинов светились возбуждением, казалось, каждый понимал про себя, что это утро делало его причастным к чему-то ещё небывалому в его жизни, в судьбе его земли.
Но проходит и это возбуждение первого часа, пыль ложится на одежду, на конские гривы, на обозную поклажу, на тележные оси. Она равнодушно скрадывает праздничную пестроту нарядов, серым налётом усталости покрывает лица; и теперь предстоящий путь и то, что будет в конце его, видятся как извечная мужичья работа, которой не миновать, как не миновать пахоты, косьбы и жатвы. Вот они проходят сейчас перед Дмитрием, работники ратного поля, и редко на ком он не видит грубых следов воинской страды. Тот без глаза остался, у другого глубокий шрам во всю щёку, иной шеи повернуть не может, у этого вот губа рассечена надвое и зубов при улыбке великий недобор; а сколько беспалых, безухих, кривоносых, безъязыких, клеймённых сарайскими и прочими клеймами! А разденься они сейчас все догола — как страшно обезображена ранами, давними и свежими, зажившими и сочащимися, всякими-всякими, грешная и многотерпеливая человечья плоть! Кого ордынец наградил сзади косым ударом вдоль спины, кого литвин зацепил копьём под ребро — да спасибо, что неглубоко, — а кого и свой единоплеменник под горячую руку черканул по затылку топором. На иного глядя, только подивишься: как ещё ходит, руками машет и рогатину держит в ладони! Весь он изувечен, издырявлен что решето, почти насквозь просвечивает; обезображенное лицо разопрело от пота, а никак не желает от других отставать, вышагивает бойко и на чью-нибудь незамысловатую шутку скалится добродушно, как невинное дитя… Отчего она у нас сырая-то, мать земля Русская? От слёз, от слёз, родимые. И режут её, и секут, и топчут, и на куски раздирают, уже почти и привыкла, что так ей положено; но нет, не привыкай, милая, ни у кого ты не в долгу, ни на запад глядя, ни на восток; и не твоя вина, что гости твои незваные загостились без меры и выпроваживать их придётся не подобру, не поздорову. В подъярёмных скотах числят они крестьянскую силу, окликают надменно и насмешливо: «Гой еси, добрый молодец!..» Но кто их звал в пастухи? И что им земля эта столь сладка? Или, может, сами научатся её пахать? Скорей солнце побежит обратно. Завиден им и непонятен, и страшен всяк живущий при земле своей, а не носящийся перекати-полем по свету, и хотели бы искоренить его до конца, да ведь чуют, что без него и сами не выживут.
Проезжали сейчас и проходили ополченцы мимо подмосковных житниц, наследственных вотчин великого князя. Как всегда в эту пору, радовала глаз чистота прибранных нив; лишь кое-где ещё пестрели в поле малыми шевелящимися снопиками женщины и дети. Разогнувшись в стане, оправив одежду, женщины тревожно всматривались из-под ладоней, а детишки со всегдашней доверчивостью истово махали руками вслед проходящим воинам, и редко у кого из мужчин не першило тогда в горле. Неистребима всё же эта детская доверчивость
Малолюдство на полях и в сёлах объяснялось не только концом жатвы, но и тем, что взрослые, здоровые жнецы по зову сотников, старост и волостелей уже подались кто в московский, а кто в коломенский полк.
Война готовила житницы свои.
При устье речки Сиверки, впадающей в Москву-реку в семи верстах выше Коломны, Дмитрия Ивановича и ведомое им воинство встретили воеводы ратей и отрядов, заранее прибывших к месту сбора. Принаряженные, возбуждённые своей старательностью, они торопились сообщить каждый о своих людях. И в этом деловитом упреждении, в маленьком торжестве промежуточной встречи тоже приоткрывалась на миг добрая примета: свои уже тут и ждут, и их как будто нисколько не меньше, чем тех, что поспешают к Коломне.
А в самом городе, в крепостных воротах встречал их епископ коломенский Герасим при стечении всех горожан, с тревогой и надеждой глядящих на своего великого князя.
Смотр назначили на следующее утро. А пока первым делом Дмитрий Иванович захотел посетить собор, почти достроенный после июньского несчастья. Как и всякое большое новое строение, он ещё казался непривычен на этом своём месте, чересчур ослепителен и велик. А ведь не начни его тогда, в июне, сразу восстанавливать, может быть, и теперь не собрались бы сюда так решительно. Минутной растерянности только дай волю.
В Коломне великого князя ожидали и свежие донесения от разведки. Из разноречивых наблюдений последней недели не так-то просто было составить цельное понятие о том, что творилось сейчас за Окой. То, что Мамай от усть-Воронежа продвигается вверх по Дону, а не посылает, как обычно, рать на разграбление Рязани или её уделов, вроде бы нагляднее всего свидетельствовало о существовании сговора между ордынцами и Олегом. Но Дмитрий не мог не доверять, хотя бы отчасти, обещаниям рязанского князя, клявшегося, что он-де ни за что не выступит на стороне Мамая, хотя и от прямой воинской помощи великому князю вынужден воздержаться, опасаясь ордынского возмездия.
Одно из сообщений заокской сторожи особенно обеспокоило Дмитрия. Якобы Мамай на Семён-день, то есть 1 сентября, собирается выйти к Оке и, соединившись на рязанском берегу с Олегом и Ягайлом, переправляться на московскую сторону. Причём, судя по всему, встреча эта назначена не напротив Коломны, где сейчас сосредоточилась большая часть великокняжеского войска, и не напротив Серпухова, а где-то между ними, с тем чтобы ратникам Дмитрия не удалось воспрепятствовать громоздкому и не на один час рассчитанному перевозу ордынцев через Оку.
Конечно, переправы ни в коем случае нельзя было допустить. Более того, надо было, как и два года назад, когда шли против Бегича, постараться самим спокойно, без помех переправиться через Оку и встретить Мамая на достаточном удалении от границы московской земли.
Если всё же ордынцы успеют — или уже успели — достичь верховьев Дона, то, скорее всего, и дальше они будут двигаться всё в том же направлении, не забирая далеко ни влево, от Олега, ни вправо, от Ягайлы, с намерением выйти к Оке где-нибудь между устьями впадающих в неё Каширки и Лопасни, то есть в самом на сегодняшний день слабозащищённом месте московского рубежа.
Значит, как раз туда и надо идти от Коломны, и идти как можно быстрее, чтобы на несколько дней упредить появление в тех местах Мамая и распорядиться этими запасными днями для встречного выхода к донскому Верху.
Удастся сделать так — и намного уменьшится вероятность соединения ордынцев с их возможными союзниками. Своим выходом в Заочье великокняжеская рать решительно отсечёт Рязанское княжество и от Мамая, и от Ягайлы, последний же, не имея поддержки в лице рязанцев, пожалуй, тоже несколько поостынет в своих намерениях.