Дмитрий Донской, князь благоверный (3-е изд дополн.)
Шрифт:
Хорошо обо всём этом сказали на совете Ольгердовичи: «Если здесь останемся, слабо будет воинство русское. Если же перевезёмся за Дон, крепко и мужественно будем стоять, зная, что так и эдак — смерть. Но смерть беглецов позорна, а кто одолеет в себе страх смертный, одолеет и врага».
Кто соглашался, кто спорил. Голоса пресекались, как у мальчишек, рассказывающих друг другу о страшном. Да, ими всеми помавало сейчас сильнейшее волнение, которое даже опытным воеводам не удавалось скрыть в себе; похоже, каждый слышал не только гулкий, напряжённый стук в собственной
Многие склонялись к тому, что надо перевозиться. Последнее слово было за великим князем. Он не собирался сказать нечто неслыханное, что бы поразило воображение присутствующих.
— Братья! — сказал он. — Честная смерть лучше злого живота: лучше было нам не идти против безбожных, нежели, придя и ничего не сотворив, возвратиться вспять.
В тот же день, 7 сентября, в канун праздника Рождества Богородицы, русское воинство пододвинулось вплотную к донскому берегу и на пространстве шириной около двух поприщ стали мостить мосты для пехоты и подыскивать броды для конницы.
Река протекала тут в достаточно узком и твёрдом ложе, изобиловавшем выступами известняка. Особенно много таких выступов виднелось на противоположном берегу, более крутом и высоком. Тем, кому предстояло переправляться напротив устья Непрядвы, южный берег виделся прямо-таки горой. Солнце светило как раз в глаза воинам, обливая зловещим глянцем бугристые, поросшие кустарником и деревьями скаты. Резко посверкивало стремя реки с её мутноватой, какого-то мучнистого оттенка водой. Дон мало похож на тихие и прозрачные лесные речки московской округи.
Солнце грело почти по-летнему. Была в прикосновении его лучей какая-то убаюкивающая ласка, располагавшая к невольной улыбке, молчанию, мечтательной отрешённости. Такие дни дарит начальная осень, как бы прося у человека прощения за то, что слишком зыбки отпущенные ему на долю радости и вот уже всему близится конец. И он украдкой смеживает веки и вдыхает полной грудью эту теплынь, слушает дремотный лепет реки, скользящей неведомо куда, ловит сквозь прижмур смутный свет её стремени…
Крут, костист и раскатист противоположный берег. Конникам и обозникам в один мах не взять его крутизну. Зато оттуда, с гребня, если повалит вниз запыхавшаяся людская орава, то уж как раз в один мах сверзится прямо в воду. Нет, с такой кручи отступать никак нельзя.
Великий князь знал от разведки, что Мамай находится сейчас на расстоянии одного дневного перехода от переправ. Но на всякий случай отдал распоряжение: всем ратным сменить походную одежду на боевую. Теперь каждая жила в человеке натянута как тетива, десница полагается на оружие, а душа — на други своя!
И ещё одно было распоряжение. Когда последняя обозная телега въехала с моста на берег, плотники принялись расколачивать переправы. Мало кто уже и видел это, но знали все, что так будет сделано.
Обидно много сил отдано налаживанию мостов, и вот — беспощадный приказ: ломать! Но никто не роптал, слыша за спиной стук и скрежет;
Пока перевозились обозники, передовые достигли вершины увала, откуда открылся вид на просторное необитаемое поле, волнообразные покатости которого освещала сейчас боковым золотистым светом вечерняя заря. Прекрасен был вид этой земли, убранной по краям в парчовые ризы дубрав; кое-где в низинах она воскурялась уже ладанными клубами тумана.
Был час вечерней службы, в походных церквах зазвучало праздничное песнопение: «Рождество Твое, Богородице Дево, радость возвести всей вселенней…»
Пели и в великокняжеском шатре, стоя перед вывешенным в виде алтарной преграды шитым деисусом: «…из Тебе бо возсия Солнце правды, Христос Бог наш…»
Пение ширилось, тропарь подхватывали тысячи голосов, где-то чуть опережали, где-то немного отставали; и по полю, накатываясь друг на друга, струились упругие волны звучаний, словно звук исходил от самих этих озлащённых гряд и погружённых в тень долов: «…и упразднив смерть, дарова нам живот вечный».
Когда отошла служба, распевшиеся ратники ещё долго то там, то здесь зачинали знакомую с детских лет песнь.
Зажглись огни среди обозов, в остывающем воздухе потянуло запахом дымка, душистого варева. Где-то далеко за невидимым отсюда Доном дотлевала и покрывалась сизым пеплом заря. А на другой стороне, над потерявшим очертания полем печально выглянул из мутного зарева лунный отломок, словно полукруг татарского щита.
Пала на тёмные травы роса. Холодное поветрие прошуршало, точно мышь в соломе, и затаилось. И опять каждый услышал, как громко, будто вопрошая и не соглашаясь с ответами, ходит его сердце.
В этот час к шатру великого князя тихо подъехал верхом Дмитрий Михайлович Боброк. Накануне они уговорились, что с наступлением ночи отправятся вдвоём, никого не предупреждая, на поле и Волынец покажет ему «некие приметы». Зная, что о Боброке поговаривают как о ведуне, который-де не только разбирает голоса птиц и зверей, но и саму землю умеет слушать и понимать, он поневоле дивился этому таинственному языческому дарованию волынского князя и без особых колебаний согласился с ним ехать. Душа его жаждала сейчас всякого доброго знака, пусть косвенного, но хоть чуть-чуть приоткрывающего завесу над тем, что теперь уже не могло не произойти.
Они ехали медленно, почти на ощупь, и, как казалось, довольно долго. Земля под копытами звучала глухо и выдыхала остатки накопленного за день тепла. Потом заметно посвежело. По этому, а также по наклону лошадиных спин седоки догадывались, что спускаются в низину. Они пересекли неглубокий ручей и стали взбираться наверх, и опять лица их обвеяло едва уловимым дуновением теплоты. Тут они придержали коней и прислушались. Дмитрий Иванович знал уже, что, пока его полки переправлялись через Дон, ордынцы тоже не стояли на месте. До их ночного становища было сейчас, судя по всему, не более восьми — десяти вёрст. Он затаил дыхание и напряг слух до предела.