Дмитрий Донской, князь благоверный (3-е изд дополн.)
Шрифт:
Но, кажется, последним, кто видел Дмитрия, был ратник по имени Степан Новосельцев: князь брёл с побоища пеший, шатаясь от ран, но Степан никак не мог ему пособить, потому что за ним самим гнались три ордынца.
Значит, шёл, хоть и раненый. Значит, есть ещё надежда, что жив их господин.
— Братья, други, поищем его вместе прилежно! — с мольбою в голосе просил Владимир Андреевич. — И если кто из знатных найдёт его живого, то ещё прославится, а если кто из простых, в последней нищете пребывающий, то отмечен будет богатством и славою.
Ратники снова разбрелись по полю. Ещё, может, какой-нибудь
В одном месте нашли мёртвого русского витязя и признали было в нём великого московского князя — по золоченым сияющим доспехам и дорогому плащу. Но то был Михаил Бренок.
Потом донеслись голоса с левого края поля, где сражался полк, более других сегодня пострадавший. Но ошиблись и там, приняв за Дмитрия старшего из белозерских князей, Фёдора Романовича. Немудрено было ошибиться: очень уж походил этот бездыханный мономашич на своего дальнего родственника — и лицом, и чернотой бороды, и телесной дородностью.
А в это время на противоположном, правом краю поля двое простых воинов подъезжали к опушке дубравы с намерением и тут поискать, потому что немало раненых старалось уйти с открытого поля и схорониться под защитой деревьев. Одного такого ратника они вскоре увидели. Он лежал под свежесрубленным берёзовым деревцем; похоже, что кто-то, помогший ему сюда добрести, сначала уложил его, а потом подрубил дерево, чтобы оно своей листвой прикрыло раненого от чужих глаз. Воины спешились, отодвинули ветви и наклонились над человеком. Он им был, безусловно, знаком, они видели его не раз, видели и сегодня. Доспехи его были иссечены и продавлены во многих местах, лицо в ссадинах. Кажется, это был великий князь московский и владимирский, и, кажется, он ещё дышал.
Они договорились, что один останется, а другой поскачет объявить князь-Владимиру: нашли, живого нашли, но в беспамятстве лежащего, пусть поспешает Владимир Андреевич к милому брату.
Когда тот приехал, то пал на колени перед распростёртым Дмитрием Ивановичем, с трудом узнавая в сизых сумерках измученное родное лицо:
— Брате мой, великий княже, слышишь ли меня? Божиею помощью измаилтяне побеждены, слышишь ли?
Веки великого князя с напряжением приоткрылись. Он смотрел перед собой мутно, недоумённо и как бы с досадой, что прервали его глубокий сон.
— Слышишь ли?
Наконец Дмитрий разлепил спёкшиеся губы:
— Кто ты?
Владимир ещё подался к нему:
— Это я, брат твой, говорю с тобою: наша победа…
Стали бережно приподымать великого князя, освободили осторожно тело его от доспехов, разодрали окровавленную рубаху. К счастью, ран смертельно опасных не было на нём. Каждую язвину омыли травным отваром, присыпали растёртым в порошок тысячелистником, перевязали. Дмитрий Иванович смотрел вокруг всё осмысленней. Похоже, весть о победе постепенно осознавалась им и на глазах преображала его, как чудодейственное лекарство. Он постарался сам встать на ноги и попросил подать ему коня. Над полем истаивал последний свет праздничного дня.
Великому князю московскому и всем его соотечественникам, оставшимся в живых, понадобилось провести на этом поле ещё целых восемь дней, потому что предстояло позаботиться о павших, которых оказалось не меньше, чем живых.
Поле славы,
Черна и тучна степная земля, отливает на срезе тусклым серебром. Только головами качали землекопы: ну и добрая землица! Такой ни в юрьевском, ни в суздальском ополье, пожалуй, не сыскать. Вот где сеять жито, вот где за сохой идти, вдыхая всей грудью древний запах, кружащий пахарю голову. Они же засевают сегодня эту землю не житом, а косточками сирыми… Но не про этот ли горестный посев сказано: если зерно пшеничное, упав в землю, не умрёт, то останется одно, а если умрёт, то принесёт много плода?
В эти дни поредела дубрава, укрывавшая 8 сентября русский засадный полк. Дровосеки и плотники подбирали деревья поровней; кряжи свозились к месту братского захоронения, чтобы тут, над Непрядвой, срубить кладбищенскую церковь в память о воинах, принявших мученический венец. Её назвали по дню битвы, по дню праздника — церковью Рождества Богородицы.
Сполна осозналась в эти дни дорогая цена победы. Скрипели по полю телеги: туда — пустые, оттуда — тяжело нагруженные; с утра до ночи свозили к могильным ямам ужасный урожай смерти. Многих и опознать-то было невозможно — свой ли, чужой? Но раз уж извлекли из груды изуродованное, безликое, а то и безглавое осмрадевшее тело, клали и его в телегу. А вдруг всё же свой? Что же, оставить его на съедение волкам, на расклёв коршунам? А если и чужой, то что поделаешь теперь-то? Пусть уж лежит со всеми вместе, по-человечески… Отходчиво русское сердце, знать бы лишь наперёд, во добро ли себе обернётся эта отходчивость и незлопамятность?
И ещё звучали секиры в дубравах. Пусть хоть немногих из павших, но хотел великий князь довезти до дому. Для них вырубались дубовые колоды и выдалбливались внутри вместилища, и самое великое понадобилось для тела Александра Пересвета. Когда утром 9 сентября Дмитрий Иванович объезжал поле и ему в числе прочих показали убитого инока и распростёртого рядом единоборца-татарина, великий князь не смог сдержать слёз. Невольно вспомнилась ему томительная минута смятения в русских рядах, которую Пересвет прервал своим добровольным выездом на единоборство.
— Смотрите, братья, вот первоначальник битвы, — обернулся Дмитрий Иванович к сопровождавшим его. — Не будь Пересвета, многим пришлось бы ещё испить чашу смерти.
Они поехали дальше и увидели других — верных слуг и друзей, без просыпу спящих посреди поля: Михаила Бренка, что безропотно принял смерть в одеянии своего господина; Микулу Вельяминова, что ценою жизни восстановил честь своей фамилии; воеводу Тимофея Волуя Окатьевича; воеводу Льва Морозова; белозерских князей Фёдора Романовича и сына его Ивана; Андрея Серкизовича, погибшего во славу новой своей родины; воеводу-разведчика Семёна Мелика, который искусно выманил ордынское войско на это поле, на нём же и почил; и ещё назывались вслух дорогие имена, а были и такие, о ком лишь по приметам догадаться можно было, что он лежит, а не иной кто.