Дмитрий Донской. Битва за Святую Русь: трилогия
Шрифт:
Сверх того, тяжело заболел самый близкий Василию человек, боярин Данило Феофаныч. Трудно кашлял, перемогался, а потом и слег. И, уже не вставая, повелел отвезти себя на Москву: мол, авось там полегчает, а и придет умереть — все не на чужбине, а в родном терему!
В канун самого Рождества Христова старый боярин отправился из Нижнего на Москву в дорожном возке своем, сопровождаемый княжою охраной. И дома достиг, и Святки встретил! Лежа на постели, принимал в своем терему ряженых, посмеивался, благостно глядя на то, как изгилялись, визжали и лаяли личины и хари, как прыгала "коза", как водили "медведя", как вносили в терем "покойника" со срамным символом жизнерождения… Когда кончились Святки, надумал было искупаться в крещенской проруби — едва отговорили домашние. Даже и встал! Тут еще и князь прибыл из Нижнего. Прибыл — и сразу в терем к воз люб леннику своему: как себя чувствует?
Василий, мотавшийся по городкам и волосткам княжества, готовя рати к походу на Новгород (шили сбрую, чинили брони, собирали сули-цы, связки стрел и круги подков, свозили снедный припас — мороженое и копченое мясо, сухари, сушеную рыбу, везли с Волги вялых клейменых осетров), забегал к боярину своему когда только мог. Данило Феофаныч встречал князя с вымученною улыбкой. Когда молчал, выслушивая, когда давал дельный совет. И тогда особенно остро подступала к сердцу Василия пронзительная тревога: к кому после него, к кому пойти за советом, за помощью, кто обнадежит, наставит да и остановит порой? Дети, оба сына Даниловы, не отходившие от постели отца, увы, не могли заменить в совете государевом старого своего родителя. Данило Феофаныч и сам понимал это. Как-то, оставшись наедине с князем, посоветовал ему обратить внимание на племянника, Данилу Александровича Плещея: "Тот тебе добрый будет слуга!" Умирающий боярин и на ложе смерти первее всего думал о благе родины.
Так вот, среди пиров, встреч, рождественских и масленичных гуляний полным ходом шла подготовка к войне с Новгородом.
Святками Василий Дмитрия побывал у Владимира Андреича.
Софья за время отсутствия Василия в Нижнем поправилась, округлилась и похорошела, налилась женскою силой. Нюшу почти не кормила, сдав на руки нянькам и кормилицам. Брала на руки, только уж когда молоко слишком переполняло грудь. Князя встретила прежнею гордой сероглазой красавицею. Долго мучила, прежде чем отдаться в первую ночь, хотя пост уже кончился и можно было грешить невозбранно. Наконец заснула в объятиях Василия, разметав по взголовью распущенные косы, в порванной сорочке и с пятнами-синяками на груди и шее от поцелуев супруга. И уже когда муж спал, изнеможенный, подумалось вдруг, что, наверное, счастлива. До рождения дочери у нее с Василием никогда еще не было такого. Привлекла сонного к себе, стала вновь жадно целовать, часто и жарко дыша…
И все же, когда он намерил пойти ряженым, спесиво задрала нос: как можно! Князю! Сором!
— По-нашему можно! Што я, нелюдь какой? — возразил Василий, надев вывороченный тулуп, харю с козлиными рогами — и был таков.
Софья с опозданием поняла, что сглупила, не поддавшись общему веселью, и уже не в последний ли день сбегала, в посконном сарафане и личине, с боярышнями и холопками, ощутив ту пугающую и сладкую свободу, которую дает святочное ряженье, во время которого великую боярыню посадские парни могут с хохотом вывалять в снегу. Личин снимать не полагалось ни с кого, не узнался бы кудес, а вот задрать подол да посадить в сугроб — то было мочно, и раскидать дрова, и завалить избяные двери сором, и выхлебать чашу дареного пива, заев куском аржаного медового пряника, и кидаться снежками во дворе, блеять козой — то все было мочно! В святочном веселье смешивались возраста, звания, чин и пол: бабы рядились мужиками, содеяв себе толстый член из рукавицы, а мужики — бабами, набивая под грудь титьки из разного тряпья и обвязываясь по заду подушками. Рядились животными, чертями, лесовиками, кикиморами и всякою нечистою силой.
Софья вернулась с горящими от мороза, снега и радости щеками, улыбалась, рассматривая себя в серебряное полированное зеркало, ощущая стыдную радость от хватанья за плечи и грудь, от нахальных тычков и валяний по снегу, закаиваясь наперед никогда не чураться святочных забав. А Василий на Святках забрался в терем к дяде Владимиру и тут узрел написанный на стене Феофаном вид Москвы, поразивший его своей красотой.
Прежде долго плясали и куролесили. Но дядя признал-таки племянника, подозвав, увел за собой в каменную сводчатую казну, расписанную гречином Феофаном. Василий долго смотрел, скинувши харю, потом поклялся себе, что повелит греку содеять такую же роспись у себя во дворце и поболе, на всю стену, в праздничной повалуше, где собиралась на совет боярская Дума. Пущай смотрят, какова она, наша Москва!
Потом, отложивши улыбки, поговорили о грядущем походе. Дядя уверил, что ждет токмо зова и готов подняться хоть сейчас. Порешили сразу же после Масленой ударить на Торжок. Перенять торговые обозы, по зимнему устоявшемуся пути устремлявшиеся из Нова Города на низ.
— Ну, беги, племянник! — присовокупил Владимир Андреич. — Я, быват, тоже с холопами своими медведем пройду! А мои люди ждут! Не сумуй!
На открытых узорных санях возил Василий Софью на лед Москвы-реки смотреть бои кулачные. Вдвоем ездили и к иордани, где Софья ойкала, когда московские молодцы в чем мать родила кидались в дымящую черную крестообразную прорубь и выскакивали, точно ошпаренные, красные, топчась на снегу, торопливо натягивали порты, кутались в шубы, а молодки и девки сладострастно ахали, глядючи на голых мужиков. А до того — горело на снегу золото церковных облачений, гремел хор, и сам митрополит Киприан трижды погружал крест в воду, освящая пробитый заранее и украшенный по краю клюквенным соком иордан. Взглядывала на супруга, смаргивая иней с ресниц. Почему в прошлом году не участвовала, да что, не видела как-то, не зрела всей этой красоты! А безусые парни и бородатые широкогрудые мужики, что сшибали друг друга с ног кулаками в узорных рукавицах, показались ныне ничуть не хуже западных рыцарей в их развевающихся плащах и перьях во время турниров.
К Даниле Феофанычу они тоже, как-то еще до Масленой, заглянули вдвоем. Василий острожел ликом, почти забыв про жену, слушал и обихаживал старика, отстранивши на время прислугу… Когда вышли на крыльцо, вопросила:
— А меня тоже будешь так-то переворачивать, коли заболею?
Глянул скоса, отмолвил:
— Мужику ето сором! На такое дело холопки есть!
— Ну, а не было б никого? — настаивала Софья.
— Дак и не был бы я тогда великим князем! — возразил. — К тому же у нас в любой деревне повитуха ал и травница отыщется, жоночью работу мужики никогда не деют!
Опять это несносное "у нас"! У них! Будто где в иных землях хуже живут.
— Не хуже, а — не свое! — отверг, услыхав. — На корову ить седло не наденешь, а и без молока малых не вырастишь, чтобы потом умели на коня сесть!
На Масленой, уже к февралю, Василий Дмитрия явился к Даниле Феофанычу один и долго сидел у постели боярина. Старик спал, трудно дыша. Говорил давеча сам: грудная у меня болесть, дак вот, вишь! И в бане парили, и горячим овсом засыпали. Ничо не помогат!
Не заметил, задумавшись, Василий, как Данило проснулся. Поднял голову молодой великий князь, увидел отверстые внимательные глаза, уставленные на него, вздрогнул. Старик тихо позвал его:
— Васильюшко! Подсядь ближе! Помираю, вишь, а таково много сказать хотелось… Жену люби, но не давай ей воли над собою! Витовта бойся! Он за власть дитя родное зарежет и тебя не пожалеет, Васильюшко, попомни меня! А пуще всего береги в себе и в земле нашу веру православную. Потеряем — исчезнем вси! Не возлюбим друг друга — какой мы народ тогда? Чти Серапиона Владимирского речи! Бог тебя разумом не обидел, сам поймешь, что к чему… Сына она тебе родит, не сразу только… А веру береги! Без веры ничо не устоит, без нее царствы великие гибли… Без веры православной и Дух ся умалит в русичах, и плоть изгниет. Уч-нут мерзости разные деять, вершить блуд, скаканья-плясанья бесовские, обманы, скупость воцарит, лихоимство, вражда… Пуще всего вражда! Помни, Русь всегда стояла на помочи! Лен треплют и прядут сообча, молотят — толокою, домы ставят помочью. Крикни на улице: "Наших бьют!" — пол-улицы набежит! Драчлив народ, а добр. Отзывчив! Бабы наши хороши, не ценим мы их. Иному мужику што кобыла, то и баба, токо бы ездить. Для всего того поряд надобен, обычай, устав, дабы не одичали в лесах, што медведи. Надобны и крест, и молитва, и пастырское наставление! Пуще всего веру свою береги! На тестя не смотри, на Витовта, мертвый он, не выйдет ничо из еговых затей! Потому — Бога нету в душе! Так он и землю свою погубит! А наши-то холмы да долы батюшка Алексий освятил, и Сергий Радонежский его дело продолжил… Святые они! — вымолвил старик убежденно. — И Русь от их святая стала! Я ить дядю до сих пор помню! Вот как тебя… Пото и говорю: святой был муж!
Старик от столь длинной речи задышался, замолк.
— Вот, — изронил устало, — хотел тебе перед смертью свой талан, значит, передать… Не сумел! Ну, и сам многое поймешь! Токо береги истинную веру! Кто бы там — ни жена, ни Витовт — ни сбивали тебя — береги!
Данило Феофаныч замолк, мутно глядя в потолок. Прошептал, качнувши головою:
— Ну, ты поди! Я тебе все сказал!
Василий сидел, пригорбясь, завороженный этою грозною кончиной, а все не верил, не верил, даже когда Данило посхимился, пока восемнадцатого февраля не прибежали к нему в терема, нарушая чин и ряд, с криком: