Дмитрий Донской
Шрифт:
Ночной дождь минул. Слышно, как в Чудовом поют утреню. Там ныне почиет Алексей. От влажной земли встает пар к весеннему солнцу. Птица в саду смолкла. По дворам колют дрова, стучат бадьи, спускаемые в колодцы.
Видно вон, как топор к вожже привязывают, надо со дна упавшую бадью достать; глядишь, и топор там же окажется! Перекликаются женские голоса.
По улице идет народ к торгу. Москва встает, начиная свой день. Боярам время ждать Дмитриева выхода – ждут новые дела, новые вести. И это легко: нет тяжелее бремени, чем безделье.
Дмитрий обрядился в простую
Отпустил отроков, помогавших одеваться, и пошел взглянуть на Евдокию.
Она уже проснулась и молча смотрела на него. Он ей улыбнулся и пошел было прочь, но у двери оглянулся, подошел к ней опять, поцеловал в еще теплые от сна щеки.
– Приходи пораньше, – сказала она, – не засиживайся в думной.
– Не тужи, Овдотьица, коли задержусь, – время пасмурное, дел полно.
– Не в походе чать.
– Мите твому всяк день поход, всяка нощь розмыслы. Чего Москва не домыслит, мне домышлять; чего я не домыслю, тое Москве обернется мором, гладом, лезвием басурманским, а с Москвой – и тебе, лебедица.
Он прошел в полутемный покой, где стояли, переговариваясь, отроки. За одной из дверей слышались негромкие медлительные голоса, там ждали его.
Прежде чем войти в думную, он остановился и прислушался. Кто-то, приехавший из Сербии, если судить по выговору, спрашивал о княжеском облике. И Дмитрий по голосу узнал Бренка, степенно описывавшего сербиану наружность великого князя.
– Крепок и мужествен. Телом велик и широк. И плечист, и чреват вельми, и тяжек собою зело.
Дмитрий провел рукой по животу, туже затянул пояс. Подтянулся, выправился, будто стряхнул с себя лишний груз. Сурово сдвинул брови. А Бренко продолжал:
– Брадою же и власами черен. Взором же дивен.
– Ин как ты, Михаил Ондреич, князя своего взвесил! – сказал Дмитрий, входя в палату.
И Бренко растерялся, а сербиан ужаснулся происшедшему. Но, видя светлое лицо князя, оба поняли, что разговор их не лег во гнев. В этот день не было ни тяжких вестей, ни тягостных просьб, ни тяжб между боярами, словно солнце, впервые выглянув после хмурых дней, осушило все горести. Дмитрий не любил таких безоблачных дней: светлый день казался ему предвестием грядущих гроз.
Он долго допытывал каждого о всех делах.
Бренко сказал:
– Сей вот сербиан Пипер приехал со своими мастерами. Вельми научен клинки ковать.
– Коим видом куешь, друже?
– Бесерменским месяцем и литовским лучом. Не облик важен, а булат, из коего меч куется.
– Значит, сплав ведаешь?
– Ведаю, господине.
– Испытать надобно. А кем обучен своему делу?
– Генуэзцы учили, веницейский мастер наставлял.
Дмитрий пытал Пипера о дальних странах, об оружии их, о войске их; обычаи их выспрашивал, о стенах их городов, о стрельницах над теми стенами.
Воинскую науку Дмитрий ставил превыше иных: век был таков, надо было ковать мечи. Деды замышляли, внуки ковали. Мечам надлежало быть лучше прежних, да и не только мечам. На Запад слал Дмитрий мед, воск, пеньку, деготь и многие прочие лесные добытки: шкуры зверей – бобра, соболя, горностая. Запад льстился даже на лису, и на куницу, и на белку – слал Дмитрий Западу и белок, и куниц, и лис. А длинной дорогой через Новгород, Волок, Рузу по струям лесных рек плыли в Москву ладьи, груженные литовскими мечами, немецкими копьями, плыли в тех же ладьях или лесными дорогами прибредали ливонские оружейники и свейские военных наук наставники. А по раздолью степных рек поднимались к Москве ушкуи с басурманскими крепкими кольчугами, с легкими татарскими шлемами, с черкасской сбруей для конницы. Деньги из княжеской калиты утекали и на Запад и на Восток. Но добрый сеятель не бережет семян, если знает, что поле под посев уготовано, что каждое семя не на камень ляжет, а на вспаханный пал.
В думной гридне, сидя среди давних своих советников, Дмитрий выспрашивал дряхлого Тарусского князя Федора, бывшего то лето в Москве, хватает ли ему людей на земле, засевается ли земля, как задумано. А задумано между ними обработать обширные плодородные земли под Тарусой, дабы скопить хлеба впрок на черный день, на длительные походы, коли таковые случатся.
Бренко подивился:
– Допрежь не бывало сего в обычае. О запасах купцы радели.
Дмитрий нахмурился:
– Ради корысти и почести. И не мало на том от народа достатка имали.
Народу недород – сума, купцу – терема.
Тарусский князь напомнил:
– Новгород голодал, обезлюдел. Голыми руками всяк мог его взять.
Новгороду бог помог, упас в тот год от нашествия. А в другом разе может и не упасти.
– Господь милостив, – перекрестился Бренко.
– Спаса проси, а себя сам паси, – ответил князь Федор.
Когда вышли из гридни князь Федор и бояре, когда, осенив себя крестными знамениями, переступили за дверь монахи, остались в думной лишь ближние, окольничие.
– Что по городу слышно? – спросил у Бренка Дмитрий.
– Купцы жалобятся. Иные торговые города – Новгород, Псков – ведут торг с Западом сильнейший Москвы. Рязань торгует с татарами. Смоленск с Литвою. А нам до греков путь через татар, до фрязинов – через Псков. Татары закрыли Восток, от коего в досельные времена Русь имела изрядный прибыток. Шемахань закрыта, Цареград словно отодвинулся. Ряди, как Москве поднять торг?
– И свейские, и шемаханские, и татарские купцы, куда бы ни шли, через Москву идут; нам от того прибыль. Чего купцы жалобятся? Ото всех слышу: самый юркий купец – москвитин, самый богатый – москвитин.