Дмитрий Донской
Шрифт:
– То и хорошо! Он злобствует на нас, надежд на Москву не видит, а тут вдруг нашею милостью… Наш будет.
– Хорошо, государь! – одобрил Тютчев. – Надо к отцу Сергию послать. Пущай он это дело обмыслит. А об Митяе разведай, Михайло Ондреич. Кто с ним был, когда вернутся, порасспроси. Да в обращенье не стесняйся. Авось порасскажут!
Он вышел на крыльцо и смотрел на Оку, по которой плыл караван ушкуев. – Михайло Ондреич! Глянь!
– Чего, государь?
– То не Тарасиевы ли ушкуи? Он сулился к Покрову в Орде оружейников накупить. Будто и впрямь народ везут?
– Мимо
– В Москву спешат.
– Тебе, государь, челобитная: из Рязани в эти места в прошлом годе много народу сошлось. Не все поустроены. Просят твоей милости.
– Прими да рассели. Свободных земель хватит. Да полегче говори с ними, льгот дай повольготнее. Пущай селятся, к этим еще подбегут. Люди нужны, Москва ими крепнет.
Он сошел с крыльца, пошел не спеша по погосту и впервые задумался о Митяе: не смерть страшна – страшно, что всегда она приходит раньше времени.
Глава 36
КРЕЩЕНЬЕ
Зима выпала вьюжная, морозная.
Кирилл ходил зверя бить, убил. Шел к своей пещере обратно. Снег звенел под ногами, и казалось, что ступаешь не по снегу, а по воздуху.
Разогревшись под тяжестью, остановился. Воткнул в снег рогатину и, отирая рукавом взмокшее лицо, огляделся.
День догорал. Деревья согнулись в голубом инее, будто замерзшие облака. На ветвях, как комья морозной зари, сидели красногрудые снегири.
Кирилл пугнул их.
– Кш!
Но только серые самки перелетели на ближний куст, другие лениво поворачивались, поклевывая снег, выбирая из-под инея мерзлые бусинки бузины. Медленно, как пух, летел из-под птиц иней.
Кирилл оглянулся.
Позади, дрожа, стоял Андрейша. Голова его ушла в плечи, лицо позеленело. Только глаза неотрывно глядели на птиц.
– Не по тебе лес, – сказал Кирилл, – застынешь тут.
Андрейша молчал.
– А стоять будем – хуже закоченеем! По заре мороз крепче. Идем!
Снова, увязая в снегу, пошли.
Куда бы укрыть Андрейшу от стужи? Кто его от стужи укроет, от леса жизни сей, от суровых невзгод времени?
О ком ни вспоминал, все либо далеко были, либо давно отреклись от Кирилла, осквернившего иноческий сан. Да и кто будет знаться с человеком, пролившим кровь и продолжавшим ее проливать, ибо стал он суров с татарскими обозами на торговых путях.
Кто мог бы простить его, кто мог бы забыть все зло, совершенное насильником и душегубом?
Кирилл вышел к поляне.
Над шалашом давно нарос сугроб, и лишь конский череп выглядывал на поляну черными своими глазницами.
Жили в землянках, влезая в них, как звери в нору, – не жилье, а берлога. Разогнуться при Кирилловом росте места не было, всю зиму, как и всю жизнь, надо было прожить согбенно: чуть подымешь голову – либо голову поранишь, либо потолочины прошибешь. Огонь разводили в углу, и дым захватывал дух, пока у огня грелись. Не место это было для квелого мальчика среди ошалелых от угара мужиков, повалившихся на медвежьи шкуры.
Когда поели печеного мяса, легли, зарываясь в шкуры, спать. Их оставалось здесь четверо; Щапа с
У стены долго ныл и ворочался Нил, ватажник, еще летом иссеченный татарским купцом. Рука у Нила ссохлась, и в промысел ходить стало непосильно.
– Ты что? Опять ломит? – спросил Кирилл.
– То стужа, то жар – так нешь можно?
– А чего ж делать-то?
– Уходить.
– Куда ж?
– А может, монастырь возьмет. Вклад дать есть чем.
– Грех замаливать?
– Где мой грех?
– А убивал.
– Чтоб меня не убили.
– А грабил?
– А кругом кто не грабит?
– Там так не ответишь.
– Там и не спросят. Вклад дам.
Внезапная мысль осенила Кирилла. Он привстал на своей медведине, сдвинул с плеч тулуп и прислушался.
Наверху, над снегом, текла обычная лесная ночь: глухо гудел лес, поскрипывали сторожкие волчьи шаги. Тихо и редко ступая, прокралась рысь.
Поутру весь снег вокруг землянки бывал утоптан.
Дед Микейша спал, сжавшись, как кулачок. Лежал бледный, неслышно дыша, Андрейша. Кирилл снова закрыл глаза. "Монастырь! – думал Кирилл, монастырь…"
Туда уходят от страха перед жизнью, чтоб стенами монастыря отгородиться от набегов врага, а паче того – от княжеских сборов, даней и пошлин, от полюдья, от многих больших и малых тягот, от всего того, что зовется жизнью смерда.
Кирилл ушел туда искать знаний и мудрости, но иноческая келья ему оказалась узка. Иные смирялись, приноравливались, отрекались от своего духа и от своей плоти, завидовали оставшимся в миру, ненавидели мирских и пресмыкались, зная, что труднее нести мирское бремя, нежели монастырский подвиг. Часто мысль Кирилла обращалась к Сергию. Всюду о нем слышал, и теперь, среди тишины и тьмы, яснее встал перед ним Сергий.
Тих поступью, голосом, громок славой. Кто он? Каждое его слово передается из уст в уста. Не потому ли и говорит он так, чтобы передавали?
Не затем ли расходятся его троицкие монахи по всей Руси? А в словах не столько от бога, сколько от Московского князя. Кто из них кому служит? Оба заодно! Было же в Нижнем, лет пятнадцать назад: заупрямился Нижегородский князь Борис, не захотел покориться Москве. Сергий из чащи троицких лесов явился в Нижний, затворил все церкви в городе, запретил богослужение и объявил народу: "Князь ваш Борис божьего дела не разумеет. Доколе не образумится, не будет вам ни милости божией, ни церковных треб!" Борис задумался: народ возроптал на него, воины от него отворачивались, как от богоотступника, еще день-другой, и народ разнесет во имя божие Борисовы терема, а самому Борису выпустят кишки наружу. Пришлось Борису Нижегородскому покориться, а спор шел не о малом: хан дал Борису ярлык на великое княжение и право сбирать хану дань со всей Руси – Борису, а не Дмитрию. И по Сергиеву слову Борис отказался от ярлыка.