Дмитрий Донской
Шрифт:
– Кто это тебе сказал?
– Рязанский Олег. – Верно сказал.
– А еще сказал: Митяя Дмитрий поставил, не спрашивая патриарха.
Понимай, Дмитрий и Митяй – одна рука…
– Имя-то у них и то одно – Митя и Митяй.
– Имя Митяю – Михайла, да не в том суть…
В это время ударили колокола сарайской церкви. Митяй вступил в город и, встреченный сарайским епископом Иваном, ехал в сопровождении всей своей раззолоченной свиты мимо Мамаевых садов к православной службе.
– Будто у себя в Москве! – пожал плечами Бернаба.
Но Мамай ответил:
– Почитать попов велел Чингиз. Они всея
– Но Митяй и Дмитрий – одна рука. Надо бы рассечь эту руку.
– Хочешь сказать: рука та станет вдвое слабей?
– А может, и более чем вдвое.
– А кто сделает?
– Я, – ответил Бернаба.
Мамай решился.
Облаченные в халаты из затканного золотым шитьем бархата, в белоснежных чалмах, звеня раззолоченным оружием, близкие Мамаю мурзы встретили Митяя у соборных ворот.
– Хан тебя ждет, святейший.
– Благословение мое хану, ханшам его, сыновьям его.
– Сыновей хану не послал бог. – Попрошу у господа.
Благодарно склонились и пригласили:
– Следуй.
После соборного молебствия Митяй и его свита снова поехали через весь Сарай. Ворота ханского дворца, распахнутые настежь, были украшены коврами.
В садах цвели розы, журчала вода в мраморных водометах, и золотые рыбы медленно блуждали в голубой воде.
Облаченный в черные шелка, ниспадающие до пят, склонив голову под белым митрополичьим клобуком, Митяй прошел по пестрым коврам, меж разукрашенных и многоцветных слуг и воинов. В высоком покое, разузоренном от пола до потолка, на золотом троне его ждал Мамай.
Митяй остановился и благословил хана. Хан в ответ низко ему поклонился. И это видели все.
Маленький хан, перебирая хилыми пальцами четки, щурил подслеповатые глаза на этого рослого, широкоплечего, надменного красавца, отрекшегося от земной красоты и радости.
– Мой племянник болен, – грустно сказал хан.
– Вечный о его здоровье молитвенник! – ответил Митяй.
– Благодарю тебя!
Митяй посетил больного Тюлюбека. Красная опухоль разъедала ему глаза, и, залепленные желтым гноем и розовыми мазями, они не видели ничего.
Ордынские лекари строго следили, чтобы ни единая капля влаги не касалась больных глаз.
Митяй отслужил над больным молебен, окропил освященной водою лицо юноши, коснулся больных глаз и осторожно смыл с них гной и лекарства.
Тюлюбек увидел над собой незнакомое, недоброе русское лицо Митяя.
Больному он оставил воду и велел омывать ею глаза.
Четыре дня спустя Митяй выехал из Орды в Кафу, чтобы в Кафе сесть на корабль и плыть в Византию.
Тюлюбек в знак исцеления самолично написал Митяю ярлык, и в этом ярлыке было сказано, что хан освободил всех на Руси служителей церкви от всякой дани с тем, чтобы реченный митрополит Михаил-Митяй молил о хане и его родичах бога.
Вместе с Митяем выехали ордынские мурзы проводить митрополита до Кафы, через всю татарскую землю. И с ними Бернаба.
Генуэзец силился показать, что лишь сопровождает мурз как переводчик, но каждый из мурз понимал, что око всесильного Мамая – здесь. И око то генуэзец.
Один лишь Митяй охотно беседовал с Бернабой, радуясь
Их кони резво шли в приморских степях, распустив хвосты по ветру.
Гнулся ковыль. Большие птицы садились на дальние могилы, каменные бабы стояли на округлых курганах, и Митяй сурово смотрел на серых, высеченных языческим резцом идолов:
– Срамота!
Но бабы стояли, прижимая к животу плоские кувшины. В степях и следа не осталось от копыт, бивших эту вечную землю, и голоса не осталось от племен, бившихся и кочевавших здесь. А может быть, и остался голос в одинокой песне, что слышна была вдалеке за седым ковылем.
И Митяй дивился простору ровной земли, дивился молчаливому почету от сопровождавших его татар. Не знал он, что ехали те мурзы в Кафу нанимать генуэзские войска, прославленную черную пехоту. Предстояло им и с яссами говорить и торговаться, и со многими другими, кто пожелает переложить в свои сундуки тяжелое московское золото.
За новой силой, в чаянии новых битв, торопила коней Орда, иссякшая воинским духом. Вечная страсть гнала татар через ветреную бескрайнюю степь. Бернаба еще сильнее разжигал в них эту неутоленную страсть. Бернаба жаждал золота, свободы. Он ждал счастливой минуты, когда можно будет уложить это золото в крепкий мешок, сунуть мешок в переметную суму, переметнуть суму через седло, крепко в то седло сесть и гнать коня в Кафу, на пристань, на смоленый генуэзский корабль, и поднять паруса по восточному ветру, чтоб остался восток за кормой, чтоб забыть о нем, чтоб нежное Средиземное море, да белые камни на зеленых берегах, да лишь смутная, как дальняя песня, память об этих местах осталась ему навек. И он торопил коня, словно тяжелый мешок уже всунут в сумку. И ему едва хватало терпения удерживать коней, чтоб не опережать Митяев караван, подолгу стоявший в ожидании медленно двигавшихся тяжелых телег. Так достигли они города Кафы, прозванного греками Феодосией.
Крым воздымал черные свои кипарисы и розовые горы в дивную синеву небес. Вились в синей зелени каменистые дороги, и открылся простор Черного моря, усеянный серебряными искрами.
Здесь для Митяя наняли смоленый генуэзский корабль. И Бернаба усердно помог ему в этом. Погрузили митрополичью казну, и дружину, и спутников. Митрополит с немногой охраной остался ночевать в городе.
Ему показали стены, спускавшиеся и громоздившиеся вверх по холмам, четырехугольные башни, сложенные из серых громадных плит, палаты, покрытые красным камнем, островерхую латинскую церковь с круглым, как роза, окном вверху. Он подивился на короткополые одежды людей, на тесные их штаны:
– Срамота!
Отпуская Бернабу, он одарил его перстнем, дал серебра – кисет московских копеек, маленьких, как рыбьи чешуйки, с изображением всадника, вонзившего копье в змея.
– То наш святой Георгий! – воскликнул Бернаба. – У нас одна вера, и я рад буду принять православное крещенье из ваших рук, святейший.
– Это не только Георгий, – твердо сказал Митяй, – это Русь, пронзающая копием ордынского зверя!
Митяй щедро и ласково одарил сопровождавших его до Кафы мурз и пошел в опочивальню, ожидая заутра отплытия.