Днем с огнем
Шрифт:
— А вот и наш обед! — провозгласил Джо. — Если есть еще пожелания, озвучиваем.
Пропустил вперед сияющую улыбкой официантку. Для улыбки дежурной сияния было многовато.
Вскоре на столе, кроме обещанного второго графина с виски, да третьего графина — обычного, стеклянно-прозрачного, с морсом, оказались мясные горячие закуски, холодные рыбные закуски, запеченный лосось с икорным соусом (передо мной, что радовало и вызывало слюноотделение), мясо, сочащееся неприятным свекольного цвета соком перед Женькой и его супругой.
И, если парочка на том конце стола в своих тарелках ковырялась,
Позже, годы спустя, я посещал то местечко повторно. Делал такой же заказ. Но увы: или повар сменился, или кризис ударил по качеству закупаемых продуктов. Вкус оказался совершенно не тот. Не таяла на языке красная рыба. Не было легкой терпкости от пряностей и лимонного сока. Как не было и забавной посуды с черепушками. Истинное кулинарное волшебство заменил пересушенный костистый кус рыбы со вкусом пергамента, в котором ту рыбу готовили. Поэтому координат того места не скажу: в том виде, как оно мне запомнилось, оно больше не существует, хоть и остается на городской карте.
— Теперь можно и поговорить, — качнул стаканом Джо после того, как улыбчивая официантка забрала тарелки и приборы. — Как говорится: ешь с голоду, люби смолоду, говори с поводу.
Пальцы его супруги тронули воздух, как струны.
— Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались [9] , — напела она.
Я эту строку привык слышать под открытым небом, на просторе. Где нет потолков, только кроны деревьев и "тугая высь". Как оказалось, в узких четырех стенах "нижней палубы" она тоже неплохо звучит.
9
Бардовская песня. Написана и впервые исполнена Олегом Митевым в 1978 г.
— Талант не пропьешь, — сказал я, намекая на янтарного цвета виски, которым не смущалась смачивать губы Лена. И только договорив, сам услыхал двусмысленность: пить, жажда, кровопийца. — Не вымучишь без него лирику, это имел ввиду.
Поправкой только хуже сделал.
— Что ты знаешь о муках? — глухо спросила певунья. — Ты был хоть раз в хосписе? Видел улыбки, за которыми прячется боль? Сам — страдал?!
— Я ничего такого не… — не договорил.
С той стороны стола с бледного лица на меня глядела тьма. Глубинная, беспросветная. Я понял, что лучше заткнуться.
— Когда девчонка, не знавшая мук, кроме мук творчества, узнает — жить ей с полгода, год при везении, — слова срывались резко, надрывно, болезненно. — Когда та, что грезила словом и песней, не может больше петь и даже говорить… Когда она выблевывает желчь и кровь, и все свои планы-надежды-мечты в белое чрево сортира. Когда болит и молит о смерти каждая клеточка тела. Вот это — муки. Бабулька, подымающаяся с койки, чтобы прошаркать через палату и поднести тебе, послеоперационной, стакан воды. Ты пишешь ей на листочке: "Спасибо", а на рассвете остывшее тело доброй бабушки вывозят в морг.
Женя молча накрыл ее руку своей.
— Жизнь сужается до записок на блокнотных листах. И до обедов — завтрак ты пропускаешь, потому что потом все равно блевать — и поисков знакомых лиц. Все ли, кто вышел в столовую прошлым днем, еще здесь? Они держатся — держишься ты. Так не настолько обидно. О тех, кто не вышел, молчат. Они не удержались — и ты не удержишься в одну из ночей. Могут позже, вскользь, упомянуть. Скажем, при поступлении новой соседки, вроде: "С чем тебя к нам? А, у девочки с койки у окна было оно же. Девочка? Третьего дня увезли".
Дрожь пробежала по беломраморной коже лица.
— Легкие — относительно легкие — прихорашиваются перед приходом родных. Прячут глаза от тяжелых, от тех, кто не в силах сменить заблеванную майку на чистую, потому что руки не поднимаются так высоко. На ночь затыкают уши: почти каждую ночь кто-то стонет, а то и кричит. Из тех, кому уже не помогают препараты. Из тех, кто вскоре не выйдет к обеду. А днем улыбаются, прячут боль. Бормочут извинения перед санитарками за испачканную уборную. Кто может, вытирает сам за собой, туалетной бумагой своими дрожащими пальцами свою же блевотину.
Левой рукой, не той, что придерживал Джо, она резко опрокинула зубоскалящий стакан. Ударила донцем о стол.
— Не к столу речи, да? Не после сытной трапезы. О, в обед ты или есть не можешь вообще, или готова съесть дохлую крысу. К вони не привыкать. К мерзкому вкусу во рту тоже. А колики в животе ты даже не почувствуешь за прочей болью. А потом и этот узкий мир: блокнот, стойка раздачи, стол — сужается до узкого оконца в палате. И стонешь по ночам — уже ты, как ни стараешься вытерпеть. Ты ничего не знаешь о муках, хорошенький, пухленький мальчик. Вот как узнаешь, как сподобишься испытать их на своей гладенькой шкурке, тогда и поговорим.
Я молчал. Мне нечего было сказать в ответ.
— Ах, я забыла! — грустно усмехнулась Лена. — О подобном вовсе не принято говорить. Мол: зачем это все, в этом нет никакого героизма. Никаких свершений. То ли дело ранение с поля боя. Нет, такие воспоминания нужно прятать во тьме, никогда не извлекая на люди, на свет. Это же стыдно, неуместно, это фи.
— Лен… — подал голос долго молчавший, как и я, Женька. — Его, Андрея, фамилия — Бельский.
Удивился на миг, но решил, что пусть будет. Он назвал мне обе фамилии Лены, а ей мою. Квиты.
Музыкантшу же как подменили. Она уставилась на мужа с заметным недоверием.
— Что… Ты же не хочешь сказать, что он… — Лена перевела взгляд на меня. — Дмитрий Федорович Бельский тебе… — снова движение пальцами по воздуху, словно в поиске струн.
— Отец, — хоть интерес к па со стороны вурдалачки понятен мне не был, родство я не стал скрывать, смысл? — Он умер.
— Знаю. Слышала. Прости… Наговорила лишнего, — заговорила она быстро, почти скороговоркой. — Такая потеря… Он был великий мастер слова. Мог одной фразой перевернуть чью-то жизнь. Я у него училась… До того, как… До всего. Не знала, по стезе журналистики пойти, жечь едким словом несправедливости мира, или путем музыки, трогать сердца людей. Лекции Дмитрия Федоровича — это было лучшее, сильнейшее, наибольшее, что дал мне ВУЗ. Еще раз: прости. Его уход — удар для всех нас, его студентов. Что уж говорить о тебе.