Дневник читателя. Русская литература в 2007 году
Шрифт:
Не востребован именно Толстой. Впрочем, как и Лермонтов. Или Некрасов и Тургенев – которыми, предположим, кого-то «перекормили» много лет назад. Или Карамзин, Жуковский, Фет – которых при советской власти публике никак не навязывали, напротив, задвигали куда подальше.
Удаление от Толстого (удаление Толстого) началось не вчера, а в поздние 70-е, когда и замешивался наш фирменный коктейль из расслабленной (но нетерпимой) неофитской религиозности (тогда осторожненько именовавшейся «идеализмом»), уютного культуропоклонничества, копеечной оппозиционности (кукиш в кармане), тяги к «оригинальности» и стойкого цинизма. Для этой смеси Толстой был не нужен – и не только как моралист и религиозный мыслитель, во всем идущий до конца, но и как художник из художников, искусство которого настолько приближается к вечно текучей, непостижимо сложной, превышающей любые людские разумения Жизни, насколько это вообще искусству доступно. Толстого вообще невозможно «приспособить», «припрячь», «встроить в контекст» той или иной идеологии (включая «толстовство») или художественной тенденции (включая «реализм»).
Сказанное не означает, что другие великие писатели (неизбежно сталкиваемый с Толстым Достоевский, Пушкин, с которым Толстой ратоборствовал не так темпераментно, но не менее напряженно, чем с Шекспиром, да и сам Шекспир) лучше поддаются «перекодировке». Сравнивать (стравливать) великих – дело гиблое (и скучное). Шекспир, Пушкин, Достоевский тоже никуда не «вписываются». Просто они, если угодно, «мягче» («снисходительнее», а можно сказать – «лукавее») Толстого. Они словно бы позволяют с собой играть, дабы в последний момент выскользнуть из тенет косной интерпретации. Толстой – определеннее. Он раньше сигнализирует о том, что все не так просто, как кажется. Его пресловутое разъясняющее «доктринерство» (сколько раз сам писатель говорил, что любые «правила» обретают смысл лишь в том случае, когда приняты свободно, радостно и с сознанием их трудноисполнимости и заведомой неполноты!) неотделимо от убеждения в смысловой неисчерпаемости всякого истинно художественного сочинения. Когда единственным актом свободы было собственно чтение – читали Толстого. В пору «прочтений» предпочли Достоевского. Но как в чернейшей советской ночи Достоевский был частью жизни лучших русских читателей (а дозволенный Толстой не был «ленинизированным» предтечей казенной лжи), так постмодернистский бальчик (открытый – настаиваю – под сенью «глубокого удовлетворения» семидесятых) не властен отменить Толстого (и перелицевать Достоевского).
Свидетельство тому – благородная книга Алексея Матвеевича Зверева и Владимира Артемовича Туниманова. Светлая им память.
9 февраля
Без иллюзий
Один из самых примечательных материалов февральского «Знамени» – статья Александра Мелихова «Коммунизм, национализм, либерализм – фабрика грез». Известный писатель, не в первый раз предложив публике увидеть в истории человечества прежде всего «историю зарождения, борьбы и распада коллективных фантомов», анализирует нынешнее положение дел на ринге (или рынке?) социальных иллюзий. Согласно Мелихову, коммунистическая и националистическая грезы сегодня скорее мертвы, чем живы (тезис, мягко говоря, спорный, что понимает и сам автор, ниже говорящий как раз о живучести «наиболее опасных химер»), но и в грезе либеральной «почти не ощущается никакой обольстительной, поэтической компоненты».
Искусство <…> практически не занимается ни поэтизацией либерального будущего (интересно, кто из великих – или хотя бы просто значительных – художников преуспел на утопической ниве? «Туманность Андромеды» меня лично перечитывать как-то не тянет. – А. Н. ), ни героизацией пионеров модернизации, ни, наконец, воспеванием прелестей скромной частной жизни для тех, кто не поспел в ногу с веком. Случайно включая телевизор, натыкаешься либо на идиллическое советское прошлое, либо на бандитское настоящее. Телевидение почему-то находит более выгодным транслировать субкультуру неудачников: все кругом куплено, честь и закон в презрении, в институт без взятки не поступишь… Впрочем, если в стране неудачниками себя ощущает большая часть населения, то это вполне рациональная позиция.
Телевидение – это, конечно, страшная сила, но все же клином на нем свет не сошелся. Во всяком случае для той – «толстожурнальной» – аудитории, к которой обращается Мелихов. Не хочешь смотреть ящик (в котором леденящие душу разоблачиловки ритмично перемежаются глянцево-победными «вестями с полей» и общепримиряющей галкинско-петросяновской ржачкой) – не смотри. Читай журналы. Из коих узнаешь много интересного. Например, Дмитрий Орешкин, чья статья «Бремя пространства» предваряет эссе Мелихова, пишет:
Стилистика последних лет позволяет думать, что по мере снижения своей эффективности Кремль будет переходить ко все более жестокому сценарию. Говоря без обиняков, это значит, что он служит источником долгосрочной угрозы для государственного единства России. Из этого вовсе не следует, что
Нужна-то нужна (кто бы спорил!), но призыв к диалогу плохо сочетается с вышестоящей формулировкой. Но куда Орешкину до Александра Тарасова, чья статья «По другую сторону баррикад» открывает раздел «Молодежь России: начало жизни в начале века» в первом номере «Дружбы народов». Нарисовав жуткую картину бедствий молодежи и бегло перечислив с десяток роковых вопросов, автор резюмирует:
Все это реальные проблемы, с которыми сталкивается большинство молодежи и с которыми не сталкивается ее меньшинство (вернее, это меньшинство выигрывает от существования для большинства этих проблем). И водораздел откровенно проходит по классовому принципу. Власть эти проблемы решить не в состоянии. Напротив, власть их породила, и власть материально и политически заинтересована в наличии этих проблем. Власть (правящий класс) виновна в том, что эти проблемы вообще существуют <…> наше общество тяжело больно. От того, что проправительственные СМИ (иных, по Тарасову, в России нет. – А. Н. ) скрывают существование болезни, болезнь не исчезнет. Наоборот. И лечение может быть только хирургическим .
Курсив праведного борца.
В качестве иллюстраций к манифесту Тарасова могут быть использованы как очерк Ксении Перепелицы «Особенности национального воспитания», так и два рассказа повсеместно привечаемого Захара Прилепина.
Развернув позера за плечо, я сделал то, чего никогда не позволял себе делать с посетителями клуба, – ударил его в лицо, в челюсть, хорошим, плотным ударом. Поймал его за плащ, не позволил упасть. Схватил за волосы, они были сальные и скользкие, выровнял голову и ударил снова, метясь по зубам.
Отпустил позера, и он упал вперед лицом, отекая кровью, слюной, еще чем-то.
– Он не поедет, – сказал я таксисту ровным голосом. Таксист кивнул головой и укатил.
Молоток (второй вышибала в ночном клубе, где герой служит охранником. – А. Н .), с красным лицом, ударил ногой, пудовым своим берцем, по ребрам. Его подбросило от удара. Закашлявшись, он встал на четвереньки и попытался так идти. Я наступил на его плащ.
– Не уходи, – сказал я ему.
Молоток еще раз ударил позера – по животу, и мне показалось, что изо рта позера что-то выпало.
Руки его ослабли, он не устоял на четвереньках и упал лицом, щекой в лужу, выдувая розовый пузырь, который все время лопался.
Я присел рядом, прихватил его покрепче за волосы на затылке и несколько раз, кажется семь, ударил головой, лицом, носом, губами об асфальт. Вытер руку о его плащ, но она все равно осталась грязной, осклизлой, липкой.
Пламенный привет хирургу Тарасову.
Вам интересно, чем конкретно провинился «позер»? Сообщаю: конкретно – ничем. Позер с «голосом старого педераста» с самого начала не понравился вышибале, которому потом выпала нервная ночь. Вам интересно, сочувствую ли я гостям приблатненных ночных клубов? Рапортую: не сочувствую. Равно как их содержателям. И охранникам. Которым, вестимо, больше некуда податься. Более того, я не уверен, что своему герою так уж сочувствует сам Захар Прилепин, наградивший его, впрочем, собственным литературным именем.
Вот Анатолий Азольский к своему Афанасию из одноименной повести (тоже «Дружба народов») относится с симпатией – одинокий волк, прошедший лагерную выучку, может дать слабину (из-за чего, в конечном счете погибает другой человек), но уж зато потом его с верной стези не сшибешь: покрывать любовницу-начальницу не станет, с советской юстицией в поддавки играть не будет – и таким манером то ли в грехе покается, то ли от обольстительно-стервозной сожительницы ускользнет. Производственный детектив хрущевских времен завершается встречей былых любовников. Выясняется, что вопреки своим стальным клятвам герой на допросе в прокуратуре все-таки не сказал, что подруга-начальница допустила к опасным работам пьяного в дымину мужика, тем самым купив себе продолжение сладкой ночи, ценой его жизни. Промолчал, ибо его о том не спросили. Дамочка, прежде готовая заживо схарчить бунтаря-правдолюбца-любовника, изумляется: «– И ты не мог позвонить мне?.. – А зачем?.. Что изменилось бы?» И в самом деле, измениться в этом – подлом, воровском и пьяном – мире, слепком и символом которого предстает обыкновеннейший заводик, не может ничего и никогда. Любовью здесь и не пахло – пахло похотью, ложью, спиртом и советской властью. И все бы хорошо, да берет сомнение: только ли потому промолчал герой, что его в лоб о сожительнице не спросили? Или потому, что смекнул: плетью обуха не перешибешь, эта курва все равно вывернется. Или потому, что на самом деле боялся своей пассии, а еще больше хотел от нее наконец избавиться. Тоже – любой ценой. Понятно, что все это мои досужие домыслы. Азольский своих матерых волков в обиду не дает. Его одиночки, сколь бы жестоки ни были, что бы ни вытворяли, какие бы барьеры ни сметали, всегда правы – ибо государство и общество всегда еще хуже.