Дневник метаморфа
Шрифт:
Поражаясь своей волосатости, я надел чистую медформу вместо пропотелой и со страхом пошёл в лабораторию.
Дорогой дневник, я уже писал, что это пиздец? Так вот, когда я писал впервые, пиздецом оно ещё не было, но стало, пока я спал. Картина открылась апокалиптическая настолько, что шерсть на загривке встала дыбом.
В коридоре всё было покрыто кровью, словно дурной художник взял широкую кисть и ведро с багровой краской, и обрызгал стены, пол и потолок, метался и волочил за собой эту кисть, понамалёвывал зловещих иероглифов и бросил за ненадобностью: в конце коридора лежал изувеченный труп Натальи Павловны, зав лабораторией, я узнал её по серёжкам — лицо было съедено и мозг, вырван живот и обглоданы пухлые ноги. Я в полнейшем шоке смотрел на труп, когда в животе заурчало от голода. Это отчасти обрадовало: значит, ел не я. А отчасти напугало: я понял, что вижу не только мёртвую начальницу, но и почти ещё свежий белок. И понял, что
Дорогой дневник, кажется, адаптивность в первую очередь сказывается в накоплении ресурсов защиты, кровь моя оказалась насыщена кислородом, также в анализе присутствовал лейкоцитоз и тромбоцитоз… Фибриноген был повышен сразу в два раза. А форма эритроцитов получилась какая!!! Кажется, это особые, прионные эритроциты.
Есть хотелось, будто после многодневного вынужденного поста. К счастью я вспомнил, что оставил на столе яблоко. Схватил — и раздавил, словно к новому телу следовало заново привыкнуть после прионной метаморфозы. Недолго думая, я полез в томограф, там и охуел страшным хуем. Моё тело однозначно больше не было моим. Кости черепа утолщились, увеличилось количество извилин, а мозжечок вымахал размером с добрый кулак. Кости стали плотнее, мышцы добавили волокон, копчик подозрительно вытянулся, а член удобно так разместился в тазу. Я нашёл сухой завтрак и пожрал овсяных хлопьев. Очень, кстати, вкусно. Затем расставил по-новому свою коллекцию 3-Д молекул разных химических веществ, я сам их мастерил в свободное время и уставил целую полку.
Постепенно я осознал, что готов бесконечно возиться в медкапсуле и заниматься чем угодно, лишь бы не идти в лабораторию по кровавому коридору, но сделать это требовалось. Я вооружился сомнительной пользы усыпителем, на всякий случай зарядив в него сразу два шприца, обошёл по кругу Наталью Павловну и пошёл дальше.
Непроизвольно вспомнилось логово смерти, в которое мозгоеды превратили энергостанцию мебельной фабрики. Я сам участвовал в зачистке и писал протокол о заражении грибком! И теперь, обходя и переступая собственных разорванных на куски, изувеченных и обезглавленных сотрудников, прекрасно понимал, что стоит лишь «наверху» узнать о происшествии в лаборатории, сюда приедет такая же ручейная группа с подпиской о неразглашении, все следы зачистят, а меня изолируют в одном из ручейных "санаториев закрытого типа" на долгие годы.
Не-е-ет, так дело не пойдёт, дорогой дневник! Раз Ручей меня не отпустит, то и я живым ему не дамся. Никому ничего сообщать нельзя, как минимум пока…
Металлическая кодовая дверь в лабораторию была выбита, вырвана из стены, она валялась тут же, вся изогнутая. Внутри царил полнейший разгром и кавардак: клетки смяты и разломаны, аквариумы разбиты, обезьяны разорваны и сломаны, как игрушки, их кровь покрывала пол и стены, их жалкие тельца даже науке послужить не успели, крысы оказались сожраны, а зверь-абориген вообще исчез. В углу висела камера, теперь, конечно же, разбитая, но я всегда транслировал видеозапись на комп и сохранял на облако, не посвящая в подробности коллег, поэтому просто нажал на кнопку и в течение следующего часа смотрел, как кочевряжило проклятого Паркинсона, прямого и косвенного виновника случившегося бедлама.
Сперва Макс бился в судорогах в пределах своей клетки. Видно было — ему смертельно больно. Он разорвал в клочья униформу, грыз и слюнявил тряпки, после, голый, сел на шпагат, затем встал на мостик, словно решил заняться йогой, и вдруг снова сжался в трясущийся комок. Постепенно в хаотичных изгибах и движениях его худого тела появилась система, он вцепился в прутья и принялся их растягивать. Сначала мне показалось, что прутья выдержат, но Паркинсон бесновался, пока не вырвал один. Другие прутья он загнул на стороны, словно зверь, который рыл себе выход наружу, да так зверем и выполз — теперь тело Макса покрывала густая серая шерсть, его лицо удлинилось и превратилось в подобие зверской морды. Нет, это был не мозгоед — прионы рассудили по-своему и сделали из тела нечто новое, очевидно, для наилучшей адаптации. Получеловек, полуживотное рыкнуло. Паркинсон кинулся к контейнерам с мёртвыми крысами и начал их пожирать вместе с шерстью, одну за другой, отгрызая и сплёвывая головы. Кажется, его терзал дикий голод, спровоцированный метаморфозой тела. После лёгкого обеда Макса ещё раз перекорчило, видимо, прионы внутри паркинсоника догнались крысиными прионами. Он с полчаса громил столы, затем перешёл к истошно кричащим обезьянам, вспарывая клетки ударом руки, как консервные банки.
— Когда же ты уже нажрёшься-то? — со злостью воскликнул я в монитор.
Макс словно учуял меня — поднял окровавленную морду к камере и ударом лапы разбил её. Экран покрылся рябью, остался лишь звук. Как он убивал сотрудников, я уже не видел, только слушал ужасные вопли, плакал слезами и вытирал
Глава 5. Тенго
Так она еще в жизни не болела, как худо стало от укуса пиявки. Тенго страдала чудовищно, она полностью уверилась, что умрёт: не было частички тела, которая огнём не горела, пока яд разливался по жилам и безжалостно проникал в каждый закуток. Тем временем в своём садке бесновался запертый кожаный, которому от пиявки было гораздо хуже, чем ей. Тенго ничего не понимала — зачем ему было делать это с собой, и зачем бросали пиявку в неё? За что её так мучают? Просто за то, что она — дакнус? Выходит, кожаные ненавидят дакнусов просто так. Или не любят всех, кто несёт Хранителей? Но себя — за что?! Когда кожаный разломал свой садок — Тенго притворилась мёртвой, что ещё оставалось? Зажмурившись, пускала волну, волной наблюдала, как он терял остатки разума, пока не превратился в бешеного и безумного хищника, словно лягушка из головастика вылупилась. Он выжрал всех животных, разбил все штуки кожаных и все растения, а потом увидел Тенго.
«Когда начнёт ломать мой садок — ударю шипами», — выпуская в лапы брачное оружие, решила та. Такого огромного, пожалуй, не убьёт, он не рыба, но морду и лапы парализуют, смотря куда бить.
Только безумный зверь её не тронул. Просто начал нюхать, долго, очень долго нюхал со всех сторон, изучал. Тогда и она принюхалась со страхом и осторожностью. «Этот — свой, в нём Хранители», — сказал ей собственный нос. Тенго не поверила, перестала дышать, закрыла глаза и послала волну. «Он не дакнус», — возразила волна. «Но пахнет собратом!» — настаивал нос.
Больше не пугаясь, Тенго потянулась к нему через садок и принюхалась снова, теперь глубже и тоньше. Он был Больной и несчастный, этот Братец. Болезнь его чудовищем и сделала, а не пиявка. Да, пиявкин яд изменил обоих и сроднил, что ли, яд признал другой яд, братец тоже почуял в Тенго родню, вот и не тронул, но старая болезнь наградила несчастного вечным голодом. Чего-то не хватало у него в крови и белой жидкости. От братца пахло усталостью и голодом, хотя он был полон сырого мяса. Поглощённое не насыщало, что-то глубоко в его голове, там где рождаются соки, движущие тело, работало неправильно. Братец думал об этом странными словами: «дофамин, синдром». Пиявкин яд не смог восполнить недостачу, но отчасти возмещал, как мог — когда Больной Братец поглощал чужую плоть, то мог обходиться чужим соком. Совсем недолго: кровь слишком быстро бежала в его жилах, и облегчение быстро проходило, тогда голод возвращался, а вместе с ним и боль, и ярость. Так от него и пахло — безумием, болезнью, голодом, готовностью умереть и принести смерть, болезненным наслаждением редких минут сытости. Он был словно дакнус, укушенный донной гадюкой, умирающий, и перед смертью ненавидящий всех вокруг. Таких община запирала в бутоне, после смерти их не закапывали в ил, как всех, а бросали в омут. Оставалось только понять, почему в нём чудятся Хранители, и где они взялись, впрочем, Тенго никогда не отличалась сообразительностью, всё давалось ей с трудом. Сестра часто говорила, что она глупая.
— Открой садок, — попросила Тенго, и Больной Братец понял — ударом лапы сломал прутья. Тогда она выбралась. Впервые за два дня выпрямилась во весь рост и встала на задние лапы. Потянулась, прогоняя из тела остатки боли. Братец попятился, настороженно щурясь, его по-прежнему терзал голод, но яд в крови говорил: самку трогать нельзя.
— Зачем пиявка? Зачем ел? — сказала Тенго и перепугалась. Яд изменил и её саму, во рту выросли зубы и затронулось что-то в голове, там, где всегда жила волна. Или может она просто спит наяву, как давно спала больная сестра зятя, наевшись грибов у Сосновой суши? И правда, как во сне, она говорила и понимала.
А братец ответить не мог. То ли яд лишил его речи, то ли он сам по себе был молчуном и тугодумом, потому что промолчал. Затем случилось страшное: кожаная женщина подошла ко входу в комнату и заглянула в окно. Братец учуял её и снова обезумел. С дикой яростью он набросился на вход: со всей силы ударил телом и когтями в загородку. От удара комната заходила ходуном, но Братец разбежался и ударил снова! Загородка изогнулась, будто мягкая. Третьим ударом Больной Братец выбил её из стены и вырвался наружу, под переливистые птичьи трели и громкий визг из круглых красных штук, вдруг поднявшийся со всех сторон. Тенго зажала уши лапами и стала искать, куда спрятаться. Она метнулась прочь из комнаты и сразу наткнулась на труп одного из кожаных, на котором, урча, пировал Больной Братец. Отпрянула в сторону и уткнулась в тёмную щель. «Прячься!» Из щели пахло резко, как от Братца. Там лежали куски шкур и стояли разные неживые штуки кожаных, они с грохотом посыпались, когда Тенго забралась в темноту и резкий запах. «КЛА ДОВ КА» — слово пришло откуда-то изнутри. Может, яд продолжал подсказывать мудрёные звукососочетания? «ЩЁТКА, ВЕД РО, ПОЛИ ХЛОР СИДОН…»