Дневник, найденный в ванне
Шрифт:
Она, не моргая, смотрела на меня фиалковыми глазами, нагота ее шеи под черной рамой картины была словно… — я искал сравнение, — словно пение в ночи. Сейчас уйдет… Я сделал к ней шаг, мерзостно медленный шаг, уставясь на зрачки ее глаз, воспринимая неподвижность ее тела как сладостную моему сердцу тревогу. Сосок груди под платьем отсчитывал вслед за бившимся сердцем секунды. Ни слова, ни жеста, ничего — только: Мерзавец.
Еще шаг, и я коснулся ее коленей своими. Склонившись, она сидела с откинутой назад головой, длинные золотые волосы были ее последним тщетным убежищем. Я склонился над ней. Губы ее едва заметно задрожали,
"Ну, — сказал я себе, глядя при этом сверху меж ее золотых ресниц, я же оказался здесь, невиновный, так почему же и она не могла?". Но при этом заметил, что уже начинаю проникаться духом служебной деятельности, искать уловки, оправдания, а это наверняка было плохой политикой рассеиванием, пустой тратой сил.
"Ну же, — сказал я себе, — без церемоний, без лишних рассуждений! Вот удача — насилуем"!
Решение-то я принял легко, но как взяться за дело? В голову приходил, конечно, поцелуй, тем более, что губ наших не разделяла и ладонь, дыхание наше смешивалось. Но поцелуй как вступление, увертюра к опоганиванию, был для меня почему-то неприемлем. Он казался мне неуместным, недопустимым… О! Я понял! Поцелуй служит украшением, декорацией, намеком и аллегорией, а я не хотел ни в чем притворяться, я хотел спариться, быстро и гадко растоптать лилейную белизну, ибо чем же иным может быть изнасилование, как не отношением к ангелу как к корове?
Итак, от поцелуя я отказался, но и та поза, которую я принял, это вбирание ее невинного девичьего дыхания уже — я почувствовал — попахивали фальшью.
"Схвачу ее и возьму на руки, а затем брошу" — предложил я себе, отступая и слегка распрямляясь, но последовавшее в результате этого увеличение расстояния, так фатально похожее на нерешительное отступление, подействовало на меня слегка обезоруживающе. Куда я должен был ее бросить? За исключением кресла, в моем распоряжении был только пол, а поднимать лилейную, чтобы бросить ее обратно в кресло, не имело ни малейшего смысла, в то время как изнасилование должно иметь смысл, и еще какой! Самого черного двуличия!
"Значит, так: схвачу ее грубо и бесстыдно!" — решил я. Стоя сделать это я, однако, не мог кресло было слишком низким, поэтому я встал на колени.
Ошибка! Это была поза покорности, согласия на несение службы. Невозможно насиловать на коленях, но я должен был все-таки что-то делать, ибо с каждой секундой становилось все хуже.
Еще расплачется, — пронзил меня страх. О черт! — губы у нее уже сложились подковкой. Заревет — и из лилейной превратится в сопливое дитя! Быстро, пока еще не поздно!
Значит, под юбку? Но если меня подведут неотработанные на практике движения, если они будут щекочущими, не насилующими — что тогда? Конечно, она начнет хихикать, может даже поперхнуться, станет брыкаться ногами, зальется смехом, и если я даже грубо схвачу, сомну, то не будет уже ни следа лилейности, а только одно щекотание! Вместо насилия — щекотка? Щекотка? И всего-то? Великий Боже!
"Тот работник из следственных органов, — промелькнуло у меня в ошалелой голове, — это он ее подсунул,
Я принял твердое решение. Никакого "под юбку", ничего украдкой, ничего коварного и воровски трусливого! Глаза в глаза — и поцелуй… Нет, не поцелуй — дьявол, молния, кровь, грубость и мука ужаса, скрежет зубов о зубы! Измарать! Только так! Я наклонился над ней, но что-то было не так. Недоверчивые глаза, губы надуты, а в уголках их что-то белое! Крошки. Фу! Дыхания наши снова смешались, повеяло сосунком, молокососом. Бога ради! Эти белые крошки… Это был сыр! Нет, не сыр! Сырок!
Все, я пропал. Медленно, дюйм за дюймом я поднялся, машинально отряхивая колени. Да, это был конец. Лет шестнадцать, невинная, пугливая, белая как снег… Как снег? Как сырок!
Выходя, я от двери оглянулся на нее.
Успокоившись, она снова стала жевать.
У нее был спрятанный в ладони кусок булки, она просто скрыла его, когда я приблизился. Она хотела облегчить мне, а я… Боже…
Хорошо хотя бы то, что не прозвучало ни единого слова. Я закрыл за собой дверь и пошел прочь, стараясь идти как можно тише. Мерзавец…
Где-то раздался выстрел. Грохнуло совсем близко. Я не имел желания влезать в какую-либо авантюру и хотел было уже повернуть назад, тем более, что меня всего трясло, как вдруг заметил стоявших перед одной из дверей трех офицеров с подушечкой. На ней ничего не было. Ага, так значит…
Стрельба в Здании бывала двоякого рода.
После завтрака обычно стреляли очередями — крики убиваемых и убивающих, рикошеты, известковая пыль, — битвы в коридорах велись с чрезвычайной поспешностью. Об их окончании возвещал топот бегущих подкреплений и шифрованные агонии. Иногда, открывая дверь шахты лифта, когда самого лифта за ней не было, можно было увидеть, как по пустому темному колодцу летят кувыркающиеся, залитые кровью трупы с какого-нибудь верхнего этажа — так от них избавлялись. Но этот выстрел был одиночным.
Таким выстрелам обычно предшествовала небольшая процессия — трое, иногда четверо офицеров несли, как правило вдвоем, бархатную подушечку, на которой лежал пистолет. Они входили в помещение, возвращались без пистолета и ждали перед дверями, пока разоблаченный изменник не пустит себе пулю в лоб. Если подушечка предназначалась для старшего офицера, то она была с лампасом. Порядок обычно наводили в обеденный перерыв, когда не было зевак.
Четверть часа отделяли меня от установленной встречи со священником, но зачем еще куда-то идти, когда все растоптано, обесценено, кончено? Я пытался сосредоточиться. В конце концов, о заговоре знали, он был разрешен, его даже приказали — конечно, мнимый, фальшивый.
Это мы с ним пытались создать нечто подлинное. Так что уклониться, не прийти означало признать, что я почуял какую-то опасность — это дало бы им пищу для размышлений. Пойти? Это, пожалуй, ничем не грозило.
Мне все еще было стыдно, но уже меньше. Несколько минут я прогуливался в тихом проходе коридора ванных комнат этого этажа. В поисках оправдания я вдруг уцепился за мысль, может быть, слишком наивную, но зато весьма заманчивую: "А что, если это сон, — сказал я себе, — чрезмерно строптивый и непослушный сон? И хотя я пока не могу от него пробудиться (он, видимо, оказался удивительно крепким), то, распознанный, он по крайней мере снял бы с меня чувство ответственности".