Дневник одного гения (с илл.)
Шрифт:
Теперь настает момент заняться фильмом, о котором я уже достаточно пространно говорил на страницах своего дневника, фильмом под названием «Тачка во плоти». С тех пор, как я о нем думаю, мне удалось довести сценарий до совершенства: женщина, влюбленная в тачку, будет жить вместе с нею и с ребенком, прекрасным, как ангел. Тачка обретет все атрибуты представителя рода человеческого.
Я пребываю в состоянии непрерывной интеллектуальной эрекции, и все идет навстречу моим вожделениям. Явно обретает очертания моя литургическая коррида. И многие начинают уже задаваться вопросом, а не было ли этого на самом деле. Отважные кюре наперебой предлагают потанцевать вокруг быка, однако, учитывая грандиозные формы арены, ее иберийские и гиперэстетические свойства, я для пущей эксцентричности придумал убирать быка с арены не так, как заведено, плоским, круговым движением провозя его вдоль края арены с помощью обыкновенных мулов, а вместо этого поднимать его вертикально вверх с помощью автожира — аппарата в высшей степени мистического, который, как на то указывает само его название, взлетает, черпая силу в самом себе. Чтобы еще усилить впечатление от зрелища, надо, чтобы автожир унес труп быка как можно выше и как можно дальше, скажем, куда-нибудь на гору Монтсеррат, и пусть орлы там разорвут его на части — вот тогда это будет настоящая псевдолитургическая коррида, какой еще не видывал мир.
Добавлю, что единственный воистину далианский, пусть и слегка позаимствованный у Леонардо способ украсить арену — это спрятать за контрбарьером
Да здравствует вертикальный испанский мистицизм, который из подводных глубин Нарсиссе Монтуриоля [65] вознесся вертолетом прямо в небеса!
65
Нарсиссе Монтуриоль, соотечественник Дали, родился в Фигерасе, считается, изобретателем подводной лодки.
Исправно раз в год объявляется какой-нибудь молодой человек, который просит у меня аудиенции, дабы выведать, как добиться в жизни успеха. Тому, что пришел нынче утром, я сказал следующее:
«Чтобы добиться высокого и прочного положения в обществе, если вы к тому же наделены незаурядными талантами, весьма полезно еще в самой ранней юности дать обществу, перед которым вы благоговеете, мощный пинок под зад коленом. После этого сделайтесь снобом. Вот как я. У меня снобизм заложен еще с детства. Я уже тогда преклонялся перед вышестоящим социальным классом, который олицетворялся в моих глазах в образе конкретной дамы по имени Урсула Маттас. Была она аргентинкой, и влюбился я в нее поначалу главным образом потому, что она носила шляпу, каких не носили в моем семействе, и еще потому, что она жила на третьем этаже. А мне всегда хотелось попасть на этажи повыше и поважнее. Когда я приехал в Париж, меня буквально преследовала какая-то навязчивая идея, пригласят ли меня во все те дома, где, по моим тогдашним представлениям, мне следовало бы быть. Стоило мне получить вожделенное приглашение, как приступ снобизма мгновенно проходил — так отпускает болезнь, едва доктор возьмется за ручку двери. Позднее я начал поступать совсем наоборот и специально не появлялся там, куда меня приглашали. Или если уж шел, то непременно учинял скандал, чтобы мое присутствие сразу же было замечено, а потом мгновенно исчезал. Надо сказать, что лично для меня, особенно во времена сюрреализма, снобизм превратился в настоящую стратегию, ведь кроме Рене Кревеля я был единственным, кто появлялся в высшем свете и кого там принимали. Прочие сюрреалисты были с этой средой незнакомы и никогда туда не допускались. В их кругу я всегда мог, поспешно вскакивая с места, воскликнуть: „Чуть не забыл, ведь я сегодня обедаю в городе!“ — и удалиться, оставляя их строить разные догадки и предположения — точные сведения поступят к ним лишь назавтра и, что весьма мне на руку, не от меня, а от третьих лиц — обедаю ли я у Фосиньи-Люсэнж или в каких-то других семействах, игравших для них роль сладкого запретного плода, ведь их-то туда никогда не позовут. Но, едва оказавшись в светской компании, я немедленно выкидывал другой, еще более изощренный и остроумный снобистский номер. Там я говорил: „Весьма сожалею, но буду вынужден покинуть вас пораньше, сразу же после кофе, у меня сегодня встреча с группой сюрреалистов“, которую я представлял им как некое закрытое для непосвященных сообщество, проникнуть в которое куда трудней, чем попасть в любой аристократический дом или познакомиться с любым человеком из их круга — ведь сюрреалисты слали мне оскорбительные письма и открыто заявляли, что весь этот так называемый высший свет — не более чем скопище ублюдков, которые ровным счетом ничего ни в чем не смыслят… В те времена мой снобизм заключался в том, чтобы позволить себе вдруг, ни с того ни с сего сказать: „Знаете, мне уже пора спешить на площадь Бланш, у нас там сегодня чрезвычайно важное собрание группы сюрреалистов“. Это производило огромное впечатление. С одной стороны были мои светские знакомые, умиравшие от любопытства, когда я отправлялся туда, куда им путь закрыт, с другой стояли сюрреалисты. Я же постоянно оказывался там, где и те и другие одновременно быть не могли. Снобизм состоит в том, чтобы постоянно находиться в местах, куда не могут попасть другие, это порождает у них чувство неполноценности. Всегда, в любых человеческих отношениях можно поставить дело так, чтобы полностью стать хозяином положения. Такова была моя политика в отношении сюрреализма. К этому следует добавить и еще одну вещь: я никогда не мог уследить за всеми сплетнями и пересудами, которые ходят по свету, и поэтому не знал, кто с кем поссорился. Подобно комику Харри Лангдону, я постоянно оказывался там, где мне не следовало появляться. Семейство Бомонов, к примеру, повздорило из-за меня и моего фильма „Золотой век“ с семейством Лопесов. Все вокруг были в курсе, что они в ссоре, что это произошло из-за меня, и поэтому они не кланяются и не встречаются. Я же, Дали, даже не подозревая обо всех этих распрях, совершенно спокойно наведываюсь к Бомонам, а потом прямиком отправляюсь к Лопесам, впрочем, будь я даже в курсе, все равно не обратил бы на это ни малейшего внимания. То же самое произошло у меня с Коко Шанель и Эльзой Шапарелли, которые вели между собой гражданскую войну из-за моды. Я завтракал с одной, потом пил чай с другой, а к вечеру снова ужинал с первой. Все это вызывало бурные сцены ревности. Я принадлежу к редкой породе людей, которые одновременно обитают в самых парадоксальнейших и наглухо отрезанных друг от друга мирах, входя и выходя из них когда заблагорассудится. Я поступал так из чистого снобизма, то есть подчиняясь какому-то неистовому влечению постоянно быть на виду в самых недоступных кругах».
Молодой человек уставился на меня своими круглыми рыбьими глазами.
— Что-нибудь непонятно? — спрашиваю я.
— Ваши усы… Они ведь уже совсем не такие, какими были, когда я увидел вас впервые.
— Мои усы постоянно осциллируют и не бывают одинаковы даже два дня кряду. В настоящий момент они в некотором расстройстве, ибо я на час спутал время вашего визита. Кроме того, они еще не поработали. В сущности, они еще только выходят из сна, из мира грез и галлюцинаций.
Немного поразмыслив, я подумал, что, пожалуй, для Дали эти слова выглядят чересчур банально, и почувствовал некоторую неудовлетворенность, которая толкнула меня на неподражаемую выдумку.
— Погодите-ка! — сказал я ему.
Я побежал и прикрепил к кончикам своих усов два тонких растительных волоконца. Эти волокна обладают редкой способностью непрерывно скручиваться и снова раскручиваться. Вернувшись, я продемонстрировал молодому человеку это чудо природы. Так я изобрел усы-радиолокаторы.
Критика — вещь возвышенная. Ею достойны заниматься только гении. Единственный человек, который был способен написать памфлет про критику, — это я, ведь именно мне принадлежит честь изобретения параноидно-критического метода. И я сделал это [66] . Но и там, как и в этом дневнике, как и в своей «Тайной жизни», я не сказал всего, позаботившись припрятать про запас среди подгнивших яблок пару-тройку взрывчатых гранат, так что, если меня, к примеру, спросят, кто является самым серым, самым заурядным существом, которое когда-либо существовало на свете, я сразу отвечу: Кристиан Сервос. Если мне скажут, что у Матисса дополнительные, то есть комплементарные, цвета, я отвечу: конечно, ведь они только и делают, что без конца говорят друг другу комплименты. А потом я в который раз повторю, что неплохо бы уделить немного времени и абстрактной живописи. Чем более абстрактной она становится, тем ближе к абстракции оказывается и ее денежное выражение. В нефигуративной живописи существует несколько различных степеней несчастья: есть абстрактное искусство, которое всегда производит весьма печальное впечатление; еще грустнее выглядит сам художник-абстракционист; от любителя абстрактного искусства веет уже какой-то настоящей вселенской скорбью; но есть и еще более мрачное и зловещее занятие — быть критиком и экспертом абстрактной живописи. Иногда у них там происходят такие странные вещи, что прямо оторопь берет: время от времени вся критика, словно сговорившись, начинает вдруг одного превозносить до небес, а другого, наоборот, ругать на чем свет стоит. Тут уж можно нисколько не сомневаться, что и то и другое — чистейшее вранье! Надо быть самым безнадежным, самым последним из кретинов, чтобы всерьез утверждать, будто всякие наклеенные бумажки со временем так же натурально покрываются позолотой, как волосы сединой.
66
Совсем недавно, в апреле, пересекая Атлантический океан на судне «С. С. Америка», Дали написал свой ужасный памфлет «Рогоносцы старого современного искусства», опубликованный издательством «Фаскель» в 1956 году.
Свой памфлет я назвал «Рогоносцы старого современного искусства», но я не успел там сказать, что наименее достойные рогоносцы из всех — это рогоносцы-дадаисты. Постаревшие, уже совсем седые, но по-прежнему кричащие о своем крайнем нонконформизме, они втихаря до безумия обожают урвать где-нибудь на важной международной выставке какую-нибудь золотую медаль за один из своих опусов, которые сфабрикованы с единственным страстным желанием вызвать у всех глубочайшее отвращение. И все-таки есть порода рогоносцев, ведущих себя еще более недостойно, чем эти маразматические старцы, — я говорю о рогоносцах, присудивших Кальдеру премию за лучшую скульптуру. Этот последний, вопреки широко распространенному мнению, даже не является дадаистом, и никто так и не удосужился ему разъяснить, что самое минимальное, скромное требование, которое правомерно предъявлять скульптуре, — это чтобы она уж по крайней мере не шевелилась!
Из Нью-Йорка специально прибыл журналист, чтобы узнать, что я думаю о Леопардовой Джоконде. Я сказал ему следующее:
«Я большой поклонник Марселя Дюшана, того самого, что проделал знаменитые превращения с лицом Джоконды. Он подрисовал ей малюсенькие усики, кстати, вполне в далианском стиле. А внизу фотографии приписал мелкие, но вполне различимые буковки: „Е Н Т П“. Ей нев-тер-пеж! Лично у меня эта выходка Дюшана всегда вызывала самое искреннее восхищение, в тот период она, помимо всего прочего, была связана и с одной весьма важной проблемой: надо ли сжигать Лувр? Я уже тогда был пылким поклонником ультраретроградной живописи, нашедшей свое самое законченное воплощение в работах великого Месонье, — которого я считал неизмеримо выше Сезанна. И, естественно, я был в числе противников поджога Луврского музея. Теперь уже не вызывает никаких сомнений, что именно мое мнение и восторжествовало: ведь Лувр так до сих пор и не сожгли. Совершенно ясно, что, если музей все-таки решат спалить, Джоконду в любом случае надо спасти, даже если для этого ее придется срочно переправить в Америку [67] . И не только потому, что она отличается повышенной психологической хрупкостью. Ведь в современном мире существует настоящий культ джокондопоклонства. На Джоконду много раз покушались, несколько лет назад даже были попытки забросать ее каменьями — явное сходство с агрессивным поведением в отношении собственной матери. Если вспомнить, что писал о Леонардо да Винчи Фрейд, а также все, что говорят о подсознании художника его картины, то можно без труда заключить, что, когда Леонардо работал над Джокондой, он был влюблен в свою мать. Совершенно бессознательно он писал некое существо, наделенное всеми возвышенными признаками материнства. В то же время улыбается она как-то двусмысленно. Весь мир увидел и все еще видит сегодня в этой двусмысленной улыбке вполне определенный оттенок эротизма. И что же происходит со злополучным беднягой, находящимся во власти Эдипова комплекса, то есть комплекса влюбленности в собственную мать? Он приходит в музей. Музей — это публичное заведение. В его подсознании — просто публичный дом или попросту бордель. И вот в том самом борделе он видит изображение, которое представляет собой прототип собирательного образа всех матерей. Мучительное присутствие собственной матери, бросающей на него нежный взор и одаривающей двусмысленной улыбкой, толкает его на преступление. Он хватает первое, что подвернулось ему под руку, скажем, камень, и раздирает картину, совершая таким образом акт матереубийства. Вот вам агрессивное поведение, типичное для параноика…»
67
Такое впечатление, что в 1963 году все-таки вняли совету Дали, и Джоконда наконец-то предприняла путешествие в Соединенные Штаты. Но этим почему-то не воспользовались, чтобы сжечь музей, и по возвращении Мона Лиза нашла свой дом целым и невредимым.
Уходя, журналист говорит:
— Да, не зря я тащился в такую даль!
Еще бы, ясное дело, не зря! Я видел, как он задумчиво поднимался по склону. По дороге он нагнулся и поднял камень [68] .
Телеграмма от княгини П. Она извещает, что завтра будет у нас. Полагаю, она доставит мне «китайскую скрипку-мастурбатор», которую ее муж, — князь, обещал привезти мне в подарок из своего последнего путешествия в Китай. После обеда сижу под небом, которое будто напрашивается на всякие банальности о величии вселенной, и предаюсь грезам о китайской скрипке с вибрирующим отростком. Этот отросток надо сперва вводить в заднепроходное отверстие, а потом, и в этом главное удовольствие, пристроить во влагалище. Как только он водворен в положенное место, искусный музыкант берется за смычок и проводит по струнам скрипки. Понятно, он играет не что попало, а следует партитуре, специально написанной для сеансов мастурбации. Умело выводя исполненные исступленной страсти мелодии, превращающиеся в мощные вибрации отростка, музыкант добивается того, что красотка лишается чувств одновременно с нотами экстаза в партитуре.
68
В номере «Новостей искусства» за март 1963 года Дали вновь, с еще большими подробностями возвращается к этой теме, призывая: пусть первый камень бросит тот, кто найдет другие объяснения всех тех актов насилия, которым подвергалась Мона Лиза. Он пообещал, что поднимет этот камень, чтобы использовать его при возведении здания Истины.
Полностью поглощенный своими эротическими грезами, я вполуха слушаю беседу трех барселонцев, которых, насколько я могу понять, весьма прельщает мечта услышать музыку сфер. Они на все лады пересказывают историю о звезде, которая уже много миллионов лет как погасла, а мы до сих пор все еще видим идущий от нее свет, и он все распространяется, и так далее и тому подобное…
Не в силах присоединиться к их деланным ахам и охам, говорю им, что все, что происходит во вселенной, меня ни чуточки не удивляет, и это чистейшая правда. Тогда один из барселонцов, весьма известный часовщик, донельзя потрясенный моим заявлением, говорит:
— Значит, вас ничто на свете не может удивить! Хорошо, пусть так. Тогда представим себе одну вещь. Полночь, и вдруг на горизонте появляется свет, возвещающий утреннюю зарю. Вы внимательно вглядываетесь и внезапно видите, как восходит солнце. Это в полночь-то! И что, это бы вас ничуть не поразило?
— Нет, — отвечаю я, — уверяю вас, это бы оставило меня абсолютно равнодушным.
— Ну и ну! — вскричал барселонский часовщик. — А вот меня бы даже очень поразило! Даже более того, я бы просто подумал, что сошел с ума.