Дневник одного гения
Шрифт:
Наконец-то мне доставили гипсовый слепок моих эмоций, и я решаю сфотографировать этот четырехъягодичный континуум. У меня в гостях друзья, они внизу, в саду, когда ко мне наверх поднимается одна светская дама. Я оглядываю ее-а я всегда оглядываю всех женщин, – и внезапно меня посещает озарение: поворачиваясь ко мне спиной, она обнаруживает две из четырех ягодиц моего континуума. Я умоляю ее приблизиться к слепку и говорю, что она носит пониже спины мое видение Вселенной. Не позволит ли она себя сфотографировать? Она самым естественным образом соглашается, расстегивает платье и, продолжая болтать, перегнувшись через балюстраду, с ничего не подозревающими друзьями на нижней террасе, подставляет мне свои ягодицы, дабы я смог сличить свой слепок с запечатленным во плоти оригиналом. Когда я кончаю, она застегивает платье и протягивает журнал, который принесла для меня в сумочке.
Это оказался старый, потертый и засаленный журнал, где я, нетрудно представить
Этакое нагромождение типично далианских совпадений, да еще за столь короткий промежуток времени, еще раз неопровержимо подтверждает, что мой гений достиг наивысшего расцвета.
СЕНТЯБРЬ
Вознесение подобно подъемнику.
Оно осуществляется за счет веса умершего Христа.
Я всегда сам первый поражаюсь тем воистину уникальным и сверхъестественным вещам, которые происходят со мной буквально каждый день, но должен признаться, что нынче к вечеру, после пятнадцатиминутной освежающей сиесты, на меня обрушилось самое удивительное событие всей моей жизни.
Я пытался опустить вниз свое Вознесение, желая прописать кое-что в верхней части картины, но обычно безотказно действовавшая система блоков на сей раз не желала подчиняться моей воле, тогда я с силой потянул полотно вниз, оно сорвалось со стоек, с шумом рухнуло с более чем трехметровой высоты и провалилось в щель, служившую для того, чтобы опускать туда по мере надобности нижний край холста. В тот момент я нисколько не сомневался, что картина обязательно поцарапается, возможно, даже и вовсе сотрется, и три месяца работы пойдут насмарку, или, в лучшем случае, мне придется потерять уйму времени на скучнейшие и утомительные попытки привести ее в первоначальный вид.
Прислуга, прибежав на мой истошный крик, нашла меня бледным как мертвец. Мысленно я уже видел, как откладывают, если вообще не отменяют, мою намеченную выставку в Нью-Йорке. Надо было срочно позвать кого-то, кто бы смог залезть в эту щель и извлечь оттуда останки моего неоконченного шедевра. Увы, весь Порт-Льигат в этот час дружно предается сиесте. Я как безумный помчался в гостиницу. По дороге я потерял башмак на веревочной подошве и даже не потрудился замедлить бег, чтобы его поднять. Представляю, как кошмарно я выглядел с взлохмаченными волосами и неприбранными усами. Увидев меня в дверях гостиницы. какая-то юная англичанка вскрикнула от ужаса и кинулась прятаться. В конце концов я отыскал Рафаэля, владельца гостиницы, и позвал его на помощь. Не менее бледный, чем я, он спустился в щель, и мы вместе, действуя с чрезвычайной осторожностью, извлекли оттуда картину. О чудо! Она оказалась совершенно невредима. Ни единой царапины, ни одной пылинки! Все, кто бы ни пытался восстановить и объяснить случившееся, так и не смогли понять, каким образом все это могло произойти – разумеется, если полностью исключить при этом любое вмешательство ангелов (с ангелами у Дали сложились свои особые отношения. По этой деликатной проблеме вы в Приложении найдете статью Бруно Фруассара).
Вот так благодаря падению картины я одним махом выиграл целый август! Да, страшась нарушить совершенство своего творения, я все время медлил, оттягивал, топтался на месте. Теперь же, после того как оно чуть было не погибло, я стал работать быстро и без всякого страха. За оставшуюся часть дня я успел нарисовать две ноги и даже прописать маслом правую, да к тому же еще и закончить шар, который символизирует у меня мир. Работая, я непрерывно думал о Пресвятой деве, которая вознеслась в небо. силою собственного веса. Ведь, в сущности, то же самое произошло и с моей Мадонной, только что свалившейся на дно своей гробницы. И благодаря этому я мог теперь материально, морально и символически представить себе ее блистательное вознесение. Уверен, что подобные чудеса могут случаться лишь с одним человеком в мире, и имя ему – Сальвадор Дали. За что и не устаю, смиренно благодарить Бога и его ангелов.
С какой стороны ни смотри и
сколько туману ни напускай,
все равно самым скверным в
мире художником несомненно
является Тёрнер.
Сальвадор Дали
Нынче утром, пока я находился в интимнейшем месте, меня вновь посетило гениальное предчувствие. Впрочем, стул мой в то утро был до неправдоподобия странен – он был жидким и совсем без всякого запаха. Я был поглощен размышлениями о человеческом долголетии, на эту мысль навел меня один восьмидесятилетний старец, который занимался тем же самым вопросом и только что выбросился над Сеной с парашютом из красной ткани. Интуиция подсказывает мне, что если бы человеческие экскременты приобретали консистенцию жидкого меда, то это привело бы к увеличению продолжительности человеческой жизни, ведь экскременты, как считал Парацельс, представляют собою нить жизни, и при всякой заминке, паузе, выпуске газов от нее отлетают мгновения. Если говорить о времени, то это то же самое, что и движения Парковых (парки – в римской мифологии богини человеческой судьбы – символически перерезая нить, обрывают жизнь человека (примеч. пер.) ножниц, прерывающих, дробящих, истончающих нить нашего существования. Секрет бессмертия следует искать в отходах, в экскрементах и ни в чем другом… А поскольку наивысшая миссия человека на земле – одухотворять все вокруг, то именно экскременты-то и нуждаются в этом в самую первую очередь. Поэтому мне все более и более омерзительны всякого рода скатологические шутки и иные фривольности на эту тему. Более того, я просто потрясен, насколько мало внимания уделяет человеческий разум в своих философских и метафизических изысканиях кардинальнейшей проблеме экскрементов. И как прискорбно сознавать, что многие выдающиеся умы до сих пор продолжают справлять свои естественные потребности точно так же, как это делают простые смертные.
В тот день, когда я напишу наконец обобщенный трактат на эту тему, весь мир, конечно, замрет от изумления. Впрочем, мой трактат будет полной противоположностью тому сочинению об отхожих местах, которое написал Свифт.
Сегодня годовщина бала Бейстегуи. При одном воспоминании о третьем сентября минувшего года в Венеции меня охватывает какое-то нежнейшее томление, но я тут же говорю себе, что непременно должен сегодня же закончить левую ногу и приступить к «радиолуару» (эти радиолуары как две капли воды похожи на знаменитые армиллерные сферы, которые фигурируют главным образом среди доспехов португальских королей) – земному шару, охваченному носорожьей тревогой. Через два дня я начну в перспективе писать «никоиды» (Никоиды – это корпускулярные элементы, составляющие Corpuscularia Lapislazurina). И лишь после этого я смогу позволить себе роскошь предаться изнурительным, обращенным в прошлое грезам о бале Бейстегуи. Мне это необходимо, чтобы я мог затеряться среди светящихся, по-венециански праздничных корпускул блистательного тела моей Галы.
Мне не раз приходилось стойко обороняться, чтобы не пустить бал Бейстегуи в вязкий поток моих грез. Защититься от навязчивых картинок бала мне удалось тем же самым испытанным способом, к какому прибегал в детстве, когда, умирая от жажды, долгие часы кружил вокруг стола, чтобы, прежде чем приникнуть к стакану освежающей влаги, до последних сладчайших, мучительных капель испить чашу своей неутоленной жажды.
По-прежнему стараюсь сдерживать грезы о Бейстегуи, на сей раз делаю это тем же способом, к какому обычно прибегают, когда хотят задержать мочеиспускание, – то есть слегка подпрыгиваю перед своей картиной, одновременно придумывая для нее новую хореографию. Воздерживаюсь я до поры и от своих «никоидов».
Надо же было случиться, чтобы как раз в тот самый момент, когда я совсем уж было собрался, разрешить наконец горячо и нежно любимому мозгу Дали погрузиться в грезы о бале Бейстегуи, мне докладывают, что заявился какой-то нотариус. Велю вежливо объяснить ему, что занят работой и смогу принять его только в восемь. Однако сама необходимость заранее ставить пределы времени, уже отпущенному на столь вожделенные грезы, вызывает во мне внутренний протест. А тут еще возвращается прислуга и докладывает, что нотариус, видите ли, настаивает на немедленной встрече, потому что он-де прибыл на такси. Этот довод кажется мне совершенно идиотским – не тем ли такси и отличаются от поездов, что могут ждать сколько угодно? Я повторяю Розите, что ни мои грезы, ни тем более корпускулы блистательного тела Галы никак нельзя тревожить ранее восьми часов вечера. Но этот нотариус, выдавая себя за одного из моих ближайших друзей, врывается в мою библиотеку, грубейшим образом расталкивает в стороны редчайшие книги по искусству, бесцеремонно тревожит мои математические расчеты и неповторимые рисунки, столь бесценные, что прикасаться к ним вообще не достоин ни один человек в мире, и усаживается сочинять некий нотариальный акт, где утверждается, что отказал я ему в приеме. Затем он предлагает подписать этот документ прислуге. Почуяв недоброе, она отказывается это сделать и идет ко мне, дабы уведомить меня о том, что там происходит. Я спускаюсь вниз, рву на клочки все бумаги, которые он имел наглость разложить на моем столе (позднее Дали выясняет, что заодно разорвал и «матрицу» нотариуса, а это-де квалифицируется как нарушение закона, которое почти что приравнивается к первородному греху), а потом выкидываю нотариуса за дверь, дав ему на прощанье пинка под зад – пинок, впрочем, был, скорее, символическим, ибо на самом деле я к нему даже не прикоснулся.
Погружаюсь в состояние предгрезового экстаза, настраиваю себя к погружению в грезы о бале Бейстегуи. Уже начинаю ощущать, как устанавливается таинственное, чисто прустовское сообщение между Порт-Льигатом и Венецией. В шесть часов наблюдаю за тенью, падающей на гору, где стоит башня. Похоже, эта тень абсолютно синхронна тем теням, что удлиняют боковые окна церкви делла Салюте на берегу Большого канала. И на всем лежит тот же самый розоватый оттенок, который окрашивал к шести часам в день бала все в окрестностях венецианской таможни.