Дневник одного паломничества
Шрифт:
В этот ранний час я отказался от дальнейших попыток заснуть и отправился на другой конец вагона в уборную, чтобы умыться и вообще привести себя в порядок.
Умываться в крохотных вагонных уборных довольно мудрено, потому что вагоны сильно раскачиваются. Только что вы сунули в умывальный таз руки и полголовы, как на вас, пользуясь вашей беспомощностью, надвигаются и стены вагона, и все, что находится в них вокруг вас; вы поспешно откидываетесь в противоположную сторону, но тут с треском открывается дверь и ударяется об вашу спину.
При таких условиях мне удалось только обрызгаться водой. Желая обтереться, я стал отыскивать глазами полотенце,
У меня в саквояже были полотенца, но для того, чтобы достать их, я должен был в самом непредставительном виде пройти по всему вагону, мимо дам. Хорошо, что нужда изобретательна. Я вспомнил, что у меня в кармане есть газета, достал ее и кое-как обтерся ею, причем сделал открытие, что газетной бумагой обтираться очень скверно, в особенности, если типографская краска еще не успела достаточно просохнуть.
Вернувшись на свое место, я предложил моему другу Б. тоже пойти в уборную и умыться. Он пошел. Представляя себе его положение, когда он сделает открытие, что в уборной нет полотенца, я отогнал от себя собственную досаду на это неприятное обстоятельство.
Как, однако, верно наблюдение старых людей, которые говорят, что, радуясь неприятностям других, мы забываем свои собственные!
Миль за пятьдесят от Мюнхена по обе стороны поезда ничего нет, кроме плоской, почти бесплодной и плохо населенной равнины, поэтому и смотреть не на что. Пассажиру остается только тоскливо обозревать горизонт впереди, в отчаянии увидеть хоть какой-нибудь признак, который указывал бы на близость большого города.
К сожалению, Мюнхен лежит в глубокой низине, так что издали его почти не видно; вы замечаете его только тогда, когда поезд вступает в предместье города и подходит к дебаркадеру.
Часть воскресенья 25-го
В Мюнхене мы оставили свой багаж на станции и отправились отыскивать ресторан, в котором мы могли бы с комфортом позавтракать. Было восемь часов утра, поэтому все порядочные рестораны оказались еще запертыми. После довольно долгих поисков мы наконец отыскали среди цветущих садов старенький ресторанчик, из окон которого несся аппетитный запах кофе и жареного лука. Мы вошли в палисадник этого ресторанчика, уселись на стульях пред одним из маленьких чистеньких столиков, расставленных под тенистыми деревьями, взяли в руки лежавший на столе прейскурант и подозвали слугу.
Заказать завтрак взялся я, не желая упускать случая порисоваться знанием немецкого языка. Прежде всего я заказал кофе с булочками и с маслом. Этот заказ вышел у меня очень недурно. Напрактиковавшись за последние дни, я теперь смело мог заказывать кофе с принадлежностями хоть на сорок персон. Потом я стал заказывать зеленый салат. Слуга понял меня в том смысле, что я требую отварную в воде простую капусту, и мне стоило немалого труда заставить его понять точный смысл моего требования. Имея в запасе еще несколько немецких слов, я заказал яичницу
— Скажи ему, чтобы он дал настоящуюяичницу, какую делают у нас, в Англии, — заметил Б. — Иначе подадут излюбленную здесь смесь яиц с вареньем и шоколадным кремом, а это приемлемо только немецкому желудку.
— Хорошо, — ответил я. — Я попрошу сделать яичницу с укропом… Только погоди, как по-немецки укроп? Никак не могу припомнить.
— Укроп? — задумчиво повторил Б. — По-немецки?.. Гм?.. Вот, не угодно ли! Ведь я знал… учил когда-то, но тоже не могу вспомнить.
Так как нужного немецкого слова у нас в головах не находилось, то мы вздумали попробовать французский язык. Но убедившись, что и из этого ничего не выходит, мы принялись всячески коверкать свой родной язык, в детской уверенности, что тот, кто не понимает какого-нибудь языка в чистом виде, обязательно должен понимать его в искаженном. Но как мы ни картавили и ни сюсюкали, как ни растягивали искалеченные слова на отдельные части, какие ни придавали модуляции своим голосам — кажется, любой дикарь был бы потрясен до глубины своей души, — но наш тевтонец, подобно утесу среди шумного прибоя волн, оставался невозмутимым и только отрицательно тряс головою.
Наконец мы прибегли к пантомиме. Пантомима по отношению к языку — то же самое, что мармелад, предлагаемый взамен, например… ну, хоть масла, что в некоторых случаях или, вернее сказать, для лиц известного непочтенного возраста даже очень приятно.
Но истолковательные способности пантомимы довольно-таки ограничены, по крайней мере, в обыденной жизни. Что же касается балета, то в нем все без исключения может быть объяснено пантомимою. Я сам видел, как артист в балете одним легким движением левой ноги, положим, при некоторой поддержке со стороны оркестрового бубна, открывал героине ошеломляющую тайну, что воспитывавшая героиню женщина, которую она считала за свою мать, была собственно только ее теткою, по браку с братом матери этой самой героини. При этом, однако, следует принять во внимание то, что первые балерины, отплясывающие роль героинь, очевидно, обладают исключительно высокими умственными способностями, а следовательно, и необыкновенно быстрым соображением. Балерина сразу понимает, что хочет выразить артист, когда он, несколько раз перевернувшись на одной ноге, вдруг встанет на голову. Человек среднего уровня непременно вывел бы из такой пантомимы совершенно превратное заключение.
Кстати, мне припомнилось, как один из моих друзей во время своего пребывания в Пиренеях захотел выразить свою признательность посредством пантомимы. Дело в том, что однажды вечером он, проплутав целый день в горах, забрел в небольшую харчевеньку, где его очень радушно приняли и накормили не только сытно, но и вкусно. Разумеется, усталый и голодный, он был очень доволен таким приемом и угощением, поэтому пожелал выразить свои чувства как-нибудь особенно покрасноречивее.
Местный, испанский, язык он знал очень плохо и мог только сказать несколько самых обыденных фраз; словами же, для выражения чувств и, вообще, душевных движений, запастись своевременно он не догадался. Поэтому ему и пришлось прибегнуть к пантомиме.