Дневник утраченной любви
Шрифт:
Внезапная смерть – мед для ушедшего, но яд для оставшихся. Близкие ошеломлены, они чувствуют оцепенение, смятение, шок. Им трудно поверить в саму идею исчезновения любимого существа, принять реальность пустоты.
А вот агония придумана для живых. Пациент страдает, и семья заставляет себя смириться со смертью. Иногда родственники мысленно взывают к милосердию Дамы с косой.
Я говорил: «Мой отец умирает». Я сопереживал его мучениям, восхищался мужеством и воспринимал папин уход как избавление – и для него, и для нас. А о маме сказал однажды утром: «Она умерла».
Моя
Я бреду сквозь бесцветные дни.
Я толком не понимаю, на каком свете нахожусь.
Отправляюсь куда-нибудь по делу, но до места назначения не добираюсь.
Узнав о смерти мамы, я пообещал трепетной Майе, державшей меня за руку:
– Я постараюсь не плакать. Ей бы не понравились мои слезы.
Боюсь, я переоценил свои силы.
Мама напрасно надеялась, что ее сын совладает с чувствами и сумеет держать себя в руках: стоит мне остаться одному и я начинаю рыдать.
Ругаю себя: «Бери пример с нее. Она ведь сумела пережить смерть отца, к которому питала не менее сильные чувства, чем ты к ней!»
Вот и воспоминания подоспели… Я как наяву вижу моего деда Франсуа – у него были такие же черные ласковые глаза, как у мамы.
Я обожал деда. Он был спокойный, добродушный и весь такой круглый, что обожавшая его бабуля объясняла непонятливым: «Он красавец и вовсе не толстяк!» Мне нравились его брюки из ворсистой фланели, молочно-белые рубашки, одеколон, в котором сливались ароматы амбры и лаванды, усы, щекотавшие мне щеку при поцелуе, тонкие искусные пальцы, за которыми я мог наблюдать часами, замирая от восторга, когда он чинил или мастерил украшения. Всю жизнь мой дед, простой ремесленник, ювелир-оправщик, держал в руках безумно дорогие камни, но сам не разбогател.
Он кстати вступал в разговор и кстати молчал, во всех его действиях и состояниях была внутренняя логика. Он никогда не произносил лишнего слова, но точно знал, в какой момент стоит нарушить тишину. Работу он прерывал только ради игры с внуками: подвешивал на леске пауков, сделанных собственными руками, прятал за дверями и под лестницами чудищ из швабры и тряпок. Мы визжали от страха, потом начинали хохотать и были в восторге от дедушкиных сюрпризов. Дед обожал кошек, но в большой квартире на холме Круа-Рус никогда не жил ни один мохнатый любимец, поэтому он «одалживал» котят у соседей и учил меня играть с малышами. Я разделял дедову нежность к зверюшкам и радовался его радости.
Человек, к которому я был привязан сильнее, чем к отцу, – мое чувство было незамутненным и сильным, – умер в шестьдесят лет от сердечного приступа. Я не помню маму плачущей: когда ей сказали, она всхлипнула на самой высокой ноте, задохнулась и, хлопнув дверью, закрылась в своей комнате. Мама плакала навзрыд в кино и театральном зале, но никогда не теряла самообладания в обычной жизни.
Несколько дней, отделявших смерть деда от его похорон, я с утра до вечера шумно рыдал, икал, сморкался, почти впадал в истерику. Родители пытались утешать меня, смотрели с сочувствием и… непониманием. Кузина «донесла», что подобное проявление чувств у десятилетнего мальчика повергало их в изумление и уныние.
В день погребения трем внукам – Флоранс, Кристине и мне – велели находиться в прихожей, рядом с комнатой, где лежало тело деда. Я впал в полнейшее отчаяние: вот он, дедушка, лежит совсем близко, а мне не велят подходить к нему! Я вопил. Топал ногами. Кидался на стены. Сбежавшиеся взрослые попытались вразумить меня.
– Это больше не дедушка…
– Стой тут…
– Не нужно подходить близко…
У мамы было перевернутое лицо, но расстроила ее не моя реакция, а то, что она заметила в «запретной комнате». А я перестал стенать и уцепился за ее руку – такую привычно утешительную, крепкую и надежную. Она бросила на меня изумленный взгляд. Моя реакция была для нее внове, а означала простую вещь: «Я позабочусь о тебе, мама…» Она вдруг поняла, ее пальцы дрогнули и расслабились в моей ладони.
– Поль, – сказала она моему отцу, – пусть мама и Флоранс едут на кладбище в твоей машине, а я отвезу Эрика.
– Уверена?
– Он будет меня сопровождать.
Формулировка мне польстила, и я кивнул отцу – мол, положись на меня.
Папа удивился, засомневался, несколько раз переспросил маму: «Ты уверена?» – и наконец подчинился.
Сначала мы с мамой ехали молча в ее стареньком «Рено-4», следуя за катафалком по крутым улицам. Мама вела нервно, дергала руль, ругалась на светофоры, ухабы, знаки «Стоп», манеру езды других водителей. В тот момент она ненавидела весь мир.
– Прости, что ревел, как девчонка, мама. Я не понимал, что не даю выплакаться тебе. Он ведь был твоим отцом и уж потом моим дедом. Я вел себя как эгоист, и мне стыдно.
Мама повернулась ко мне, и ее глаза наполнились слезами. Она сказала, сдерживая ярость:
– Ты имеешь право плакать, Эрик.
– Конечно, но ты же не плачешь.
– Если бы начала, не смогла бы остановиться.
– Понимаю.
– И потом… слезы не прогонят печаль.
Сорок лет спустя я пытаюсь следовать маминому совету, дотянуться до ее уровня: вытираю лицо, сморкаюсь и выбрасываю бумажные платки в урну.
Слезы не прогонят печаль.
Дни приходят и уходят. Без нее все они одинаковые.
Издательство «Альбен Мишель» спасло мне жизнь, назначив точную дату представления сборника. Позвонил мой литературный агент Пьер Сципион, произнес угрожающим тоном:
– У тебя осталось пять недель.
Я вешаю трубку, сердце колотится, горло пересохло, руки дрожат: я ни за что не сумею!
Сегодня я снова взялся за редактирование «Мести и прощения». К превеликому моему удивлению, получается хорошо. И – что самое удивительное – я прекрасно себя чувствую этим вечером.
Работа спасает.
Она всегда вытаскивала меня из трясины моих задвигов.
Никто не знает этого лучше Брюно – он наблюдает за мной уже тридцать лет.
Уж не он ли заставил Сципиона позвонить?
Я не одинок, когда пишу, потому что живу с персонажами моей истории.
Когда я пишу, не боюсь сбиться с пути, потому что иду по дороге, которую сам же и описываю.
Когда я пишу, не лавирую – подчиняюсь приказам книги.