Дневник вора
Шрифт:
Переход границы и чувство, которое он мне внушает, видимо, посеяли во мне подозрение относительно сущности нации, в которую я проникал. Я проникал не в страну, а скорее в недра картины. Естественно, я желал овладеть ею и воздействовать на нее. Поскольку военная машина характеризует ее лучше всего, я жаждал испортить эту машину, для чего у иностранца есть один способ — шпионаж. Возможно, к этому желанию примешивалось стремление осквернить предательством учреждение, основой которого должна быть верность — или лояльность. Возможно, я также хотел уйти как можно дальше от моей собственной страны. (Разъяснения, которые я даю, приходят мне в голову сами собой, они, кажется, подходят для данного случая. Читатель согласится на них хотя бы ради меня.) Так или иначе, из-за врожденной склонности к чудесам (она
Я упоминаю о шпионаже в связи с моим отношением к природе, но, когда Стилитано меня покинул, эта спасительная мысль явилась мне словно ради того, чтобы закрепить меня на вашей земле, по которой одиночество и нищета заставляли меня не ходить, а летать. Ведь я так беден и меня уже обвиняли в стольких кражах, что, даже выходя из чьей-нибудь комнаты на цыпочках, затаив дыхание, я по сей день не уверен, что не прихватил с собой петель от штор или дыр для багета. Я не знаю, насколько Стилитано был посвящен в военные тайны, что именно мог он разведать в Легионе, в канцелярии какого-нибудь полковника. Но так или иначе, ему вздумалось стать шпионом. Ни выгода, которую нам удалось бы из этого извлечь, ни даже риск авантюры меня не привлекали. Лишь мысль об измене завораживала меня, все больше укореняясь в моем сознании.
— Кому бы продаться?
— Германии.
Однако, немного поразмыслив, он передумал:
— Лучше Италии.
— Но ты же серб. Это ваши враги.
— Ну и что?
Если бы мы довели эту авантюру до конца, она отчасти помогла бы мне выбраться из мерзости, в которой я оказался. Шпионаж как средство вызывает у государств такой стыд, что они облагораживают его в силу его постыдности. Мы извлекли бы пользу из этого благородства. Хотя в нашем случае шла речь об измене. Впоследствии, когда меня арестовали в Италии и офицеры допрашивали меня об охране наших границ, я сумел открыть диалектику, способную оправдать мои признания. Стилитано поддержал бы меня в этом случае. Из-за этих показаний я сознательно становился пособником страшной катастрофы. Стилитано мог предать свою родину, а я свою — из любви к Стилитано. Когда я стану рассказывать вам о Жава, вы обнаружите те же черты характера, узнаете почти такое же лицо, как и у Стилитано; подобно двум сторонам треугольника, которые сходятся в параллаксе, расположенном в небе, Стилитано с Жава спешат навстречу с негасимой звездой — Марком Обером. [15]
15
Это лицо неотличимо от лица Рассенёра — взломщика, с которым я работал году в 1936-м. Я узнал из еженедельника «Сыщик» о том, что его приговорили к пожизненной ссылке, и тогда же писатели подали петицию президенту республики, прося об отмене такого же наказания для меня. Снимок Рассенёра в зале суда помещен на второй странице. Насмешливый журналист утверждает, что преступник кажется очень довольным. В Сантэ он был царьком. Он будет заправилой в Риоме или Клерво. По-моему, Рассенёр — уроженец Нанта. Он грабил и педерастов («тетушек»). Мой приятель рассказывал, как один из ограбленных Рассенёром, усевшись за руль машины, отправился на его поиски и кружил весь день по Парижу, чтобы «случайно» его задавить.
Если бы сия суконная накидка, украденная у карабинера, уже даровала мне как бы предчувствие результата, в котором закон и нарушитель закона сливаются воедино, прикрываясь друг другом, а также с примесью ностальгии подвергая проверке мужество своего антипода, она предоставила бы Стилитано шанс на не столько духовную или изощренную авантюру, а на приключение, глубже укоренившееся в повседневной жизни, приносящее большую пользу. Речь пока не идет о предательстве. Стилитано был державой. Его эгоизм обрисовывал четкие контуры его природных границ. (Стилитано был державой в моих глазах.)
Стилитано пришел поздно ночью и сказал, что все улажено. Он встречался с карабинером.
— Он оставит тебя в покое. Все кончено. Ты сможешь выходить, как раньше.
— А как же накидка?
— Я оставлю ее себе.
Догадываясь, что эта ночь стала свидетельницей подлости, причудливо смешанной с обольщением, к которым я, естественно, не был допущен, я не решался больше расспрашивать.
— Давай!
Взмахнув здоровой рукой, он показал мне, что хочет раздеться. Как и в предыдущие вечера, я встал на колени, чтобы отцепить виноградную гроздь.
Он приколол к изнанке своих брюк кисть искусственного винограда, целлулоидные ягоды которого были набиты ватой. (Тогдашние модницы носили такие ягоды величиной с ренклод на своих соломенных капорах, которые сгибались под их тяжестью.)
Всякий раз в «Криолле», когда какой-нибудь гомик клал руку на ширинку Стилитано, взволнованный ее величиной, его пальцы с ужасом натыкались на этот предмет, принимая его за гроздь подлинного сокровища, с которой комичным образом свисало слишком много плодов.
Кабак, где собирались «тетушки», назывался «Криолла». Там танцевали парни в платьях, но бывали и женщины. Проститутки приводили сюда своих «котов» и клиентов. Стилитано мог бы заработать кучу денег, если бы не плевал на гомиков. Он презирал их. Нацепив виноградную кисть, он забавлялся их досадой. Эта игра продолжалась несколько дней.
Итак, я отцепил гроздь, пришпиленную к его голубым брюкам английской булавкой, но вместо того, чтобы положить ее как обычно со смехом на камин (мы хохотали и острили во время этой процедуры), я не удержался и, не выпуская ее из рук, приложил к своей щеке. Лицо склонившегося надо мной Стилитано перекосилось:
— Брось это! Шлюха!
Я присел на корточки, чтобы расстегнуть ширинку, но ярость Стилитано, в сочетании с моим обычным рвением, заставила меня упасть на колени. Это была поза, в которой я невольно стоял перед ним в глубине души. Я не двигался. Стилитано ударил меня обеими ногами и единственным кулаком. Я мог бы убежать, но не шелохнулся.
Ключ в двери, думал я.
За неистово пинавшими меня ногами я видел ключ в замочной скважине, и мне хотелось повернуть его на два оборота, чтобы оказаться запертым вместе со своим палачом. Я не пытался найти объяснение его гневу, который так не соответствовал вызвавшей его причине, ибо психологические мотивы мало занимали мой разум. Стилитано же с этого дня перестал носить виноградную гроздь.
На заре, зайдя первым в комнату, я его поджидал. Я слушал в тишине таинственное шуршание пожелтевшей газетной бумаги, заменявшей отсутствующее стекло.
Это непостижимо, говорил я себе.
Я открывал множество новых слов среди безмолвия комнаты и моего сердца в ожидании Стилитано; этот шелест беспокоил меня, ибо, прежде чем я постигал его смысл, проходило мгновение тревоги. Кто или что дает о себе знать в комнате бедняка столь ускользающим образом?
Эта газета напечатана на испанском, также говорил я себе. Естественно, я не понимаю шума, который она производит.
В то же время я чувствовал себя в изгнании, и мое волнение заставляло меня впитывать в себя то, что за неимением прочих слов я назову поэзией.
Виноградная гроздь на камине вызывала у меня отвращение. Однажды ночью Стилитано встал, чтобы бросить ее в нужник. Пока он ее носил, гроздь не портила его красоту. Напротив, по вечерам она придавала его ногам, слегка затрудняя движение, легкую выпуклость, походке — мягкую плавную нерешительность; когда он шагал рядом со мной, впереди или сзади, я чувствовал сладостное волнение от того, что именно тайная сила этой кисти привязывала меня к Стилитано. Я избавился от наваждения лишь в тот день, когда, танцуя с матросом под аккордеон, случайно засунул руку под его воротник. Этот на первый взгляд невиннейший жест изобличил фатальную добродетель. Лежа плашмя на спине молодого матроса, моя рука медленно постигала чистоту моряков, благоговейно спрятанную за их наколками. Моя рука не могла избавиться от ощущения, что Жава машет крыльями. Однако еще не время о нем говорить.