Дневник женщины времен перестройки
Шрифт:
"Можно подделать все, кроме толпы", - писал Салтыков-Щедрин, побывав в ненавистной ему Пруссии. Угрюмая толпа в Пруссии, а значит, плохо живется людям! В Италии толпы в нашем понимании нет, там просто люди - озабоченные, веселые, печальные (веселых больше), но угрюмых мы, например, не видели. И все стараются тебе помочь, хотя не знают английского, моего рабочего языка в поездках. Не знают, но, не жалея времени, вслушиваются, улавливая знакомые названия улиц, оживляются, объясняют, а один старик просто взял меня за руку, привел на автобусную остановку и показал пальцем номер маршрута. Я ему - значок, а он: "Грация, сеньора, грация!" - и улыбается и сияет! Притворяется, что ли, будто ему хорошо, как наши старики притворяются, что им плохо? Или на самом деле - им плохо, а ему хорошо?
Ну ладно. Говорю же, много ездила я по Европе, но на
Нет, хватит о мрачном! Ведь я хотела об Италии. Только из своей жизни, как видно, не выскочишь, хотя многие сейчас убегают в чужую, надеясь, что она станет их собственной - другой, разумной, не обидно-дурацкой, когда никому не нужны всерьез ни наши знания, ни открытия, как дали понять мне только что.
Вот она лежит передо мной, моя докторская, а рядом папка с авторскими свидетельствами. Сколько вписано там фамилий? И директор завода, на котором опробовались мои идеи, и завкафедрой, и ректор... Иначе бы не допустили, не дали базы, не утвердили. Приходилось делиться. Но с докторской так не будет - одна там фамилия, - а потому некому, кроме меня, за нее заступиться.
Перечла написанное и засмеялась: поговорила, называется, об Италии! Опять о нас, о себе, о работе - не вырваться из этого круга. Что же делать? Прямо какая-то мания. Может, снова отправиться к тому врачу с добрыми большими глазами? Так стыдно же: что ж я сама-то с собой не справлюсь? И почему так хочется его, этого врача, видеть?
Двадцатое ноября
Я вышла за Сашу, чтобы не умереть с голоду, - там, в славном уральском городе, куда радостно и торжественно отправилась по распределению. Могла бы, между прочим, спокойно остаться дома, потому что окончила институт с отличием, да и у волейбольной сетки все еще прыгала, отстаивая спортивную честь института, что было, пожалуй, важнее красной корочки моего диплома не для меня, для начальства. Именно поэтому, как выяснилось, меня позвали в аспирантуру, правда, не к нам, в индустриальный, а почему-то в строительный. У нас держали место для отпрыска секретаря райкома, ему и диссертацию потом сляпали - завкафедрой получил для сего благородного дела полугодовой отпуск. Беседу об аспирантуре вел со мной, как вы думаете, кто? Тренер!
– Так я не строитель, - опешила я.
– Да какая разница?
– искренне удивился он.
– Для вас лично выбили место - вы ж за город играете, - а она еще думает! Беда с этими интеллигентами. Пишите быстренько заявление.
Нет, ни за что! Никакого заявления я писать, конечно, не стала. Откровенный цинизм тренера потряс меня. Вот, значит, как! Мое первое изобретение уже внедрялось на крупном заводе, мое имя - вместе с именем научного руководителя, естественно, - уже мелькнуло в специальном журнале, но это, оказывается, ничего не значит! Это, оказывается, совсем не главное! Главное, что я прыгаю, как кенгуру, у сетки! Чего это я не видела в строительном? И может, из-за меня оттерли кого-то дельного, как меня из-за секретаря райкома? Ну уж нет, ничего мне не надо - ни аспирантуры, ни волейбола! Я и волейбол мгновенно возненавидела, правда, как выяснилось потом, ненадолго. Но тогда поклялась не подходить больше к сетке.
– Гордыни
– Не горюй, дочка: будет у тебя еще и аспирантура, и волейбол. Все будет.
Мама была спокойной и мудрой. И она меня не держала. А я быстро утешилась: Урал, горы, новая стройка, и мои идеи при мне... Подумать только: лечу на границу Европы с Азией! Там и столб, говорят, есть пограничный! И встретит меня новая, настоящая жизнь.
И она действительно меня встретила - новая, настоящая, не прикрытая мамой - каким-то образом в доме всегда было сытно, хотя уже тогда угрожающе чернели в магазинах голые полки, привилегиями спортсменки - на сборах так вообще был почти коммунизм, прелестным статусом образцовой студентки-отличницы: мое дело - учиться, об остальном подумают без меня. Кто подумает? Кому ты нужна? Как - кому? А тому, кто, например, каждый год важно докладывает, сколько инженеров-строителей понадобится хозяйству на будущий год, через год, через пять, десять лет. Это теперь мы знаем, что все, буквально все было враньем, а тогда-то я верила, что у нас плановое хозяйство. Там, за океаном, - хаос, а у нас - полный порядок! Я верила, что раз кто-то затребовал в Челябинск молодого специалиста, то этот самый специалист позарез в Челябинске нужен. И я прибыла и ожидала восторгов. Ну, не восторгов, так похвалы, не похвалы, так хоть одобрения.
Кадровичка долго и хмуро изучала мои бумаги, потом с досадой подняла на меня брезгливый от многолетнего общения с людьми взор.
– Прибыли, значит? Ну, садитесь, в ногах правды нет. Садитесь, садитесь, буду звонить: надо же вас где-то устроить.
И она принялась названивать в общежития, вести долгие переговоры, уламывать комендантов - те, как видно, отбрыкивались, - а я сидела на холодном металлическом стуле, остро ощущая свою ненужность, зависимость, неприкаянность...
Ах, какая я была тогда дурочка! Ведь мелькнула здравая мысль, ведь хотелось же мне сказать: "Напишите на направлении, что я не нужна, и я уеду!" Эта здравая мысль, продиктованная все той же гордыней, могла бы спасти, вернуть к маме, но она же, гордыня, и удержала. Меня так все провожали, столько вина было выпито, столько перепето песен, взято адресов, и вдруг - нате вам, с возвращением! Одно слово - ребенок, хоть и двадцать три года. Это тогда казалось, что много - аж двадцать три!
– теперь, когда моей Алене двадцать, вижу, какое все это еще детство.
Так и стала я жить в общежитии, в длинной унылой пятиэтажке, в холодной казенной комнате, где, кроме моей, стояли еще три кровати, а посредине стол под ветхой скатеркой. А на столе общепитовский графин без пробки.
Кормиться в Челябинске было нечем, хотя заводская столовая еще как-то держалась. Но сколько бы я ни налегала на борщ и котлеты, ни то, ни другое совершенно не насыщало. Калорий явно не хватало, после маминых-то обедов, несмотря на то что обедала я, как многие из общаги, дважды: когда открывалась столовая и когда она закрывалась. В воскресенье я вкатывалась голодной волчицей, а по воскресеньям наша столовая не работала.
Как он понял, что я голодная, до сих пор не пойму. Он - это Саша, мой будущий муж, отец моих детей. Подошел после матча (подчиняясь почти инстинкту, я бросилась за спасением к тому, что всегда спасало, - к волейболу) и сказал:
– Что-то я никогда вас не видел.
– А я недавно приехала.
– Откуда?
– Из Куйбышева.
– Из Куйбышева? Не знаю, не был... Пошли посидим где-нибудь? Расскажете про ваш город. Здесь, рядом, есть ресторан.
У меня задрожали руки. Затаившись на время игры, голод волчицей вырвался на свободу и терзал, и мучил меня.
– Пошли, - слабо сказала я.
Ужасная мысль, что ресторан закрыт или нас не пустят, пронзила мозг, и я повторила:
– Пошли... Я только переоденусь.
– Да не выдумывай ты, пожалуйста, - много позже сказал мне Саша. Ничего я тогда не понял, я и представить не мог... Надо же было куда-то тебя позвать? Не в кино же, где гогочут подростки...
Так он сказал, но я ему не поверила: никогда больше мой Саша не был так щедр и внимателен, как в эти первые полгода, когда каждое воскресенье мы ходили с ним в ресторан обедать. Иногда он появлялся и на неделе, неожиданно встречал у проходной, и мы молча гуляли, а однажды, когда я поскользнулась, Саша взял меня под руку. Я прижалась к нему, но он тут же отдернул руку. Почему даже тогда он боялся нежности?