Дневник
Шрифт:
Но вся штука в том и состоит, чтобы, отдаваясь пассивно произведению и позволяя ему самому создаваться, ты ни на минуту не переставал бы господствовать над ним. Твой принцип должен быть таким: я не знаю, куда меня это уведет, но, куда бы оно меня ни завело, оно везде должно выражать меня и удовлетворять мою прихоть. Приступая к «Транс-Атлантику», я и понятия не имел о том, что он приведет меня в Польшу, но когда это случилось, я постарался не врать, врать поменьше и использовать этот случай для того, чтобы дать выход моей энергии… И все проблемы, которые создает тебе такое самозарождающееся и создающееся вслепую произведение, — проблемы этики, стиля, формы, интеллекта — должны быть решены при полнейшем участии до предела заостренного
В итоге между тобой и произведением начинается борьба, такая, как между возницей и внезапно понесшими его конями. Я не могу совладать с конями, но я должен стараться, чтобы ни на одном из поворотов гонки не вывалиться из повозки. Куда приеду — не знаю, но я обязан доехать в целости и сохранности. Более того — по возможности я должен получить от этой езды максимальное наслаждение.
И в конце концов: из борьбы между внутренней логикой произведения и моей личностью (поскольку неизвестно, произведение является поводом для моей исповеди или я — поводом для произведения), в этом противоборстве рождается нечто третье, нечто опосредованное, что-то как будто не мною написанное и все-таки мое — это и не чистая форма, и не непосредственное мое повествование, но лишь деформация, рожденная в сфере «между» — между мной и формой, между мной и читателем, между мной и миром. Это странное создание, этого ублюдка я пакую в конверт и высылаю издателю.
После чего вы читаете в газетах: «Гомбрович написал „Транс-Атлантик“, чтобы доказать…», «Главной темой пьесы „Венчание“ является…», «В „Фердыдурке“ Гомбрович хочет сказать…».
Пятница
Письмо из Лондона от незнакомого мне г-на Н. Он спрашивает: не является ли, по моему мнению, антисемитом, достойным осуждения, некий польский дипломат, который в своем дневнике назвал некоего еврея «паршивцем»?
Сожалею, что я не сохранил копии своего ответа, который выглядел приблизительно так:
«Вы глубоко ошибаетесь. Тем оскорбительным прозвищем, которым награждают евреев, является слово „пархатый“. Слово „паршивец“ в разговорном языке употребляют часто и к аргентинцам, таким образом, несмотря на родственность словарных корней, ничто не говорит в пользу того, что слово это было употреблено дабы подчеркнуть еврейское происхождение данного лица. Я прочел упомянутый Вами текст несколько дней назад, и мне в голову не пришло заподозрить автора в антисемитизме. Впрочем, я должен Вам признаться, что у меня — хотя из написанного мною легко можно сделать вывод, что у меня очень мало общего с антисемитизмом, — иногда да и выскочит даже словечко „пархатый“, если какой-нибудь отдельный семит достанет меня. Такое происходит потому, что я не являюсь стойким, закаленным юдофилом, я скорее юдофил свободного полета со всеми атавизмами шляхтича из, простите, деревни».
Допускаю, что этот ответ не удовлетворил моего корреспондента. Что поделаешь. Впрочем, своего рода стыд не позволил мне написать как раз то, что он от меня ожидал. Беспредельность преступления, совершенного в отношении евреев, и меня пронизала насквозь и навсегда. Однако я предпочел не помещать этого в письме. Я бы это написал, но — в письме к антисемиту.
Однако я должен заметить, что такое цепляние к словечкам не очень меня убеждает. Потому что в нем говорит несерьезная — по сравнению с величиной трагедии — обида. Я даже пойду еще дальше и скажу, что тот еврей, который настойчиво требует, чтобы его трактовали «как человека», то есть так, как будто он ничем не отличается от других людей, представляется мне евреем,
Мне не нравится в евреях, когда они оказываются не на высоте своего призвания. Сколько раз поражался я в разговорах с евреями, причем очень умными евреями, когда видел такую мелочность в оценке собственной судьбы. Почему мир не любит евреев? А потому и не любит, что они способнее, что у них деньги, что они составляют конкуренцию. Почему мир не хочет признать, что еврей — это такой же человек, как и остальные? Но ведь это вопрос пропаганды, расовых предрассудков, непросвещенности…
Когда я слышу из уст этих людей, что еврейский народ такой же, как и другие, мне чудится Микеланджело, клянущийся, что он ничем от других людей не отличается, Шопен, требующий себе «нормальной» жизни, Бетховен, уверяющий, что он имеет равные с остальными права. Увы! Те, кому дано право быть выше, не имеют права требовать равенства.
Конечно, нет более гениального народа — и я говорю это не только потому, что они сконцентрировали в себе все самые главные вдохновения мира, что они постоянно взрываются то одним, то другим бессмертным именем, что они оставили свой след в истории. Еврейский гений очевиден по самой своей структуре, то есть в том, что, как и индивидуальная гениальность, сильнее всего связано с болезнью, упадком, унижением. Гениальный, потому что больной. Высший, потому что унижен. Творец, потому что ненормальный. Этот народ, как и Микеланджело, Шопен и Бетховен, представляет собой упадок, преобразующийся в творчество и прогресс. У этого народа нет легких путей в жизни, он в несогласии с жизнью, потому-то он и становится культурой.
Ненависть, презрение, страх, отвращение, вызываемые этим народом в других народах, той же самой природы, что и чувства, которые вызывал у немецких крестьян больной, глухой, грязный, истеричный, жестикулирующий Бетховен во время своих прогулок. Крестный путь еврейства по своей сути тот же самый, что путь Шопена. История этого народа — это тайная провокация — аналогично биографиям всех великих людей, — провокация судьбы, скликание на себя всех поражений, какие только могут случиться на пути выполнения миссии… избранного народа. Какие силы жизни вызвали этот страшный факт, неизвестно, но те, кто является им, кто его составляет, пусть ни на мгновение не заблуждаются, что из этих пропастей удастся когда-нибудь выбраться на гладкую равнину.
И вот что интересно: жизнь даже самого обыкновенного, самого здорового еврея всегда в определенной степени — это жизнь незаурядного человека: даже здоровый, обычный, ничем не отличающийся от других, он тем не менее отличается от других и к нему относятся иначе, он должен быть отчужден, он — даже если он этого не хочет — на обочине. А потому можно сказать, что даже заурядный еврей обречен на величие только потому, что он еврей. Но не только на величие. Он обречен на самоубийственную и отчаянную борьбу с собственной формой, потому что не любит себя (как Микеланджело).
Стало быть, этой грозы вам не разогнать, представляя, что вы «обычные», и питаясь идиллическим супчиком гуманизма. Вот только надо, чтобы борьба с вами не была такой подлой. Лично меня не раз освещал блеск, от вас исходящий, и я многим вам обязан.
Четверг
Встал, как всегда, около 10-ти и позавтракал: чай с бисквитами, потом желе. Письма: одно от Литки из Нью-Йорка, другое от Еленьского, Париж.
К 12-ти пошел на службу (пешком, недалеко). Разговаривал по телефону с Мэррил Альберес по вопросам переводов и с Руссо в связи с предполагаемой поездкой в Гойя. Звонил Риос, он уже вернулся из Мирамара, еще Домбровский (о квартире). В 3 кофе и бутерброд с ветчиной.