Дневники 1914-1917
Шрифт:
Для нас не было светлого дня. Одно неудовольствие за другим: скандал с лошадьми.
Вообще человек, перезимовавший в Петербурге, должен переболеть, чтобы вновь соединиться с Россией внутренней. Впрочем, не только в Петербурге, я с детства знаю эту болезнь покорности, нужно покориться, нужно принять эту грязь и заглянуть внутрь: там основа, а не снаружи, когда покоришься, тогда уже внешнее и не играет такой роли: всё на внутреннем, такова нравственность нашего народничества и теперь религии. Только у религиозных бытовых людей изнутри наружу нет никакого выхода, а у интеллигентных выход в одной точке, в разрушении быта внешнего. Но до чего это все в мелочах заметно, когда вырвешься из столицы.
Что наша жизнь в Петербурге: все делается по кнопке. Нажал пуговку — лифт поднялся.
Но вот вы отъехали сотню, две верст от Петербурга. Спрашиваете лошадей из Песочков, нет их, почему-то не приехали. Ямщики, видя безвыходное положение, ломят цену за двенадцать верст восемь рублей. И дал бы, да уж очень безобразно. Посылаю на земскую станцию: соглашается везти за пять рублей. Отлично! Приезжают лошади, ямщики ворчат: дешево, и ругаются… «Везите к хозяину!» Ямщики, очевидно, встретились с теми, которых я раньше нанимал, а те посмеялись и наругались, что дешево. «Везите к хозяину!» Приехали в Соло-ды. А хозяин уже стоит посередине дороги.
69
…прочел «Биржевку»… — имеется в виду «Биржевые ведомости», ежедневная политическая и литературная газета, издававшаяся в Петербурге с 1861 по 1917 г, одна из наиболее популярных и читаемых газет в России.
— Дешево!
— Да зачем же вы соглашались?
— Соглашались, думали сухо, а оно грязно.
— Где же ваши глаза?
Начинается разговор, старались действовать то угрозами, то лаской, то ссылкой по-человечески на совесть. Ничего не помогает. Какие тут могут быть угрозы протоколами, если вокруг нет полиции, если семья на руках и нет кругом извозчиков, и грязь, и страх остаться ночевать с семьей в трактире с клопами, и знаешь, что все бесполезно, потому что Краснобаев, содержатель станции, только для меня, петербургского человека, представляется разбойником, а так он хороший степенный человек и большой приятель пристава. Тут одно средство: самому быть приятелем, своим в этом посаде, и вот если я барин, имею власть… ох, как хорошо бы власть! Только власть, другого выхода нет: не предложить же мне Краснобаеву что-нибудь приятное, выпить, что ли, с ним. Ведь это же будет унижение моей личности. Власть, власть! как бы согнулся этот Краснобаев, как бы кланялся… но вместе идти, закона нет…
В море грязи, беспомощный, сижу я и мечтаю о власти, а Краснобаев говорит:
— Федька, распрягай!
— Помилуйте, — говорю я Краснобаеву ласково, — куда же мне девать семью: видите, у меня семейство. Вы обещались. Что вам нужно?
— Нужно прибавить! — говорит Краснобаев.
— Сколько же? — со страхом спрашиваю.
— Еще три рубля.
Думает, что буду торговаться, но мне вдруг становится весело, я с удовольствием соглашаюсь. Краснобаев даже не верит, думает, я его обману, а я ему деньги даю вперед, тут же и расплачиваюсь. Очень доволен, становится ласковым, услужливым, а я ему:
— Благодарю вас, очень благодарю!
— Помилуйте, за что же?
— Да ведь всего три рубля, а представьте себе, что если бы разбойники напали и все бы отняли.
Меткое словцо в большом почете у русского человека. Расстались совершенно приятелями, и в другой раз я к нему как к «знакомому», и тогда «по знакомству» он свезет меня подешевле.
Трогаемся. Из мясной лавки выходит мальчик и бросает на дорогу не то бычий пузырь, не то какие-то пленки из внутренностей животного, бросил, и руки бросившего повисли в воздухе — замер в созерцании нас, так и остался. Впереди везли два колеса, два черные колеса, связанные, просто волокли по грязи зачем-то, куда-то. Ехали мы по грязи две версты в час. Несколько раз я увидел в стороне богомольцев, сухую тропу впереди, шли по ней и далеко оставляли за собой лошадей. Двенадцать верст мы ехали ровно шесть часов…
Двести верст от Петербурга, ни малейшей культуры, как при варягах, ничего не дано и все высосано природное
Я снимал домик у батюшки, и уж так у него было приучено население Сборной улицы, что воду ходили брать из его колодца. Домик, сад и колодец теперь были в моем владении, но публика привыкла к месту и шла за водой ко мне, как к батюшке. Иногда у колодца сходились знакомые и велись долгие разговоры на злобу дня, когда приходил кто-нибудь в одиночку, то слышен был только звон ведра и скрип колеса и в случае каких-нибудь неудач при достава-нии воды слова божественные или ругательные. «Господи Иисусе Христе!» — говорили одни. «Черт тебя…» — говорили другие, когда же все обходилось счастливо, то иногда произносилось: «Слава тебе, Господи!» Мало-помалу у меня сложилось от повторения этих слов представление о трех разных существах, управляющих духовным миром этих людей: «О, Господи!» — Бог счастливых людей, Иисус Христос — Бог несчастных людей и смиренных людей и, наконец, «Черт тебя» — существо несчастных и непокорных людей. Все это повторялось так часто возле моего окна, что и я сам при размышлении о том или другом событии стал обращаться к трем этим существам: богу счастливых людей, богу несчастных, смиренных и богу несчастных и гордых, из этих трех существ я строил себе мироздание…
Разлив — преображение планеты. Первый пахарь земли — крот. В лесном молчании водяная крыса переплывает лужу, видна маленькая черная головка и след длинный, как от парохода.
Раскидистость луж и кустов и всё как будто на новой планете… Море бывает у нас каждый год весной, каждый год все так изменяется, будто попал на новую планету. Чистота природы святая, ничем не заменимая чистота запаха талого снега, такая прекрасная, что даже запах чистого белого ландыша показался бы оскорбительным и напомнил бы духи городские. Потом начинает пахнуть кора…
Звучное молчание… Когда самой ранней весной борется с солнцем зима, бывает, перед закатом солнца завяжется эта борьба, смолкнут птицы, холодные синие тучи закроют солнце, что будет, неизвестно — может, зима и мрак. Начинается дождь с ветром, и кажется, все погибло: не будет зари, и зима смешается с ночью. И вдруг из-под тяжелой тучи блеснул огненный серп, показалось солнце — победа! а еще минута — и полнеба очищено и по синему плывет спокойное облако, похожее на голову спящего Прометея. Тогда наступает в лесу тишина и звучное молчание полноты и силы. Мне всегда в эту минуту чудится, будто где-то кукует кукушка — очнешься: это кажется! и обрадуешься чему-то и представится ясно, что до кукушки еще целое время, гора зеленых чудес.
Совесть — это вредное в общественном отношении явление: человек находится в разладе с самим собой, но до последней степени борется с обвинением себя, ищет причины вовне, и от его гнева рушатся вокруг десятки ни в чем не повинных людей… пока он дойдет до себя. А как дошел до себя, то будто яичко разбилось, скорлупка треснула, опять скорлупка и еще скорлупка, разбил, а там еще и еще, как в многосложных пасхальных яйцах, открываешь, открываешь — и все новая и новая скорлупка, и под самый конец яичко, величиной с горошинку, неоткрываемое, и что с ним делать дальше, не знаешь, не открывается и кончено. Все-таки это хорошо, когда достиг последнего яичка, по крайней мере, хоть знаешь, а на другой день даже вспомнишь что-то хорошее — что это? ах, да последнее яичко. На другой день еще лучше — отчего лучше? да, я знаю себя! а того не знаешь, что уже закрылась первая скорлупа, и потом закрылась вторая и третья, и вот уже яичко закрыто многосложной броней. И так до нового взрыва совести и последнего обнажения и гибели новых и новых людей. Когда же, наконец, когда останется такой человек со своим собственным яичком и не будет путать в свою совесть других людей — остановится. Очистится от глупости.