Дневники 1920-1922
Шрифт:
Мистерия была прочитана в обществе людей, бесконечно потерявших всякое религиозное чувство, совершенно растерявшихся, заблудившихся своей эмпирической индивидуальностью, разбитой, разорванной на клочки жизнью. Были такие, что дико рычали, как собаки, воющие на луну от тоски, рычат, когда слышат приближение шагов человека. Были ученые, смиренно ломавшие голову над решением какой-нибудь трудной шарады. Были самодовольные московские, которым нужно, чтобы вынь да в рот подай.
В этой вещи все изумительная, сила чувства, интеллект, талант, мастерство, и только нет чуда такого, чтобы мы, мертвые, пробуждались. Рев этих мертвых был так силен, что и меня заразил, и негодование кипело у меня в душе — на кого, на что?
Любовь к девушке длинно-томительная окончилась совокуплением, и девушки больше не стало. А любовь к женщине, случайная, короткая, превратилась в настоящую любовь на всю жизнь, потому что понравилась, захотелось еще к ней прийти, привязалось, и стало жалко бросить друга.
Разумник любит в Мстиславском перманентного революционера, то есть человека, который сегодня говорит «нет», и завтра «нет», и послезавтра «нет», и никогда не складывает это «нет» в сумму. «Нет!» — чтобы на нем отдохнуть и повластвовать.
Я влюбляюсь, Разумник любит, Мстиславский не любит, поэтому: я — художник, Разумник — моралист, Мстиславский — революционер (редакция «Основ»).
А Ольга Форш — чумичка и кривляка.
Власть является у людей, когда они делают не свое дело (заключение по поводу председательства Мстиславского на чтении пьесы Гиппиуса), — а свое делоесть и Божие дело, не свое дело — не Божие. Человек власти — всегда ограничен. Если люди понимают друг друга, то исчезает и то, что отличает власть — насилие одного над другим. Понимание дается вниманием, внимание — любовью.
В эту ночь мне хотелось устроить остальную свою жизнь где-то в столичной келье, в ней отказаться навсегда от всякой мечты о своем счастьи (чтобы и мысль не приходила в голову) и открывать сокровища любви, скрытые в разных незаметных личностях.
Хорошая тема: люди возле книги, те святые слуги культуры, перенесшие свое религиозное чувство в дело культуры (вот почему человек-убийца пошел теперь вместо монастыря в университет).
1-й пример: Степан Ильич Синебрюхов из «Колоса».
(Анкета: прошу вас вдуматься поглубже в те жизненные обстоятельства, которые привели вас к занятию по книжному делу, и дать ответ автобиографически.)
Комментарий
Начало 1920 г. застает Михаила Пришвина на родине в Ельце, где он работает вначале библиотекарем, а затем преподавателем словесности в бывшей Елецкой мужской гимназии (из которой был исключен в детстве). В июне он уезжает в Смоленскую губернию, на родину жены, где снова учительствует и занимается организацией музея усадебного быта в бывшей усадьбе купцов Барышниковых в селе Алексино Дорогобужского уезда. Бытовая жизнь писателя в это время исключительно трудна. Дневник не только остается единственной формой его литературной работы, но и тем единственным, что связывает его с жизнью («Мои записочки в эту книжку — последние признаки жизни»).
В 1920 г. изменяется масштаб осмысления Пришвиным революционной действительности. Если в 1918 г. революция обсуждается в дневнике как социальная катастрофа, которая ведет к уничтожению всех форм материальной и духовной жизни, а дневник следующего, 1919 г. представляет собой, может быть, уникальную попытку художника найти выход — творческий и экзистенциальный, актуализируя традиционные принципы старой культуры, то в конце 1919 г. становится очевидным, что преодолеть трагедию реальной жизни ему не удается.
В дневнике 1920 г. Пришвин выявляет глобальные процессы, которые охватили весь мир и получили в России после революции небывалое ускорение: уничтожение девственной природы, гибель культуры, распадение человека. Он рассматривает теперь революцию с точки зрения судьбы культуры, в контексте кризиса гуманизма в целом («весь христианский мир в тупике»).
В дневнике продолжается диалог с Александром Блоком, начатый в 1918 г. полемикой по поводу статьи Блока «Интеллигенция и революция». В 1919 г. в докладе Блока «Крушение гуманизма» (опубликован в 1921 г.) получает дальнейшее развитие органическая концепция культуры, отождествляющая природу и культуру («Культуру… несет на своем хребте разрушительный поток»). Пришвин, выключенный из столичной литературной жизни, касается того же круга проблем.
Так же, как и Блок, Пришвин рассматривает революцию как следствие нарушения равновесия между природой и культурой, однако соотношение природы и культуры у них различно. Для Блока важен пафос могущества природных стихий, природа для него — источник творчества и мощная творческая сила. Понимание природы у Пришвина более дифференцировано: природа может обернуться и оборачивается своей деструктивной стороной, ее победа становится началом космического разрушения. Революция связывается с идеей уничтожения культурного начала и победой стихийного, разрушительного. Эта идея выражена в дневнике в образе зверя: революционная стихия не только несет в себе принципиально внекультурное начало, но и приводит к обнажению страшной внутренней природы человека («революция — освобождение зверя от пут сознания»).
В поисках истоков захлестнувшего жизнь «стихийного зверского начала» Пришвин обращается к глубинам народного сознания. Надо сказать, что в разные годы в дневнике, начиная с раннего (1905–1913), Пришвин отмечает характерное обращение народной души к идее самобытной автономной жизни: сознание, претендующее на самодостаточность, не только в определенной степени агрессивное всякому культурному построению (науке, книге), но и принципиально независимое от традиции, культуры, веры. Тема возвращения к «давно забытому старому древнему», «к вопросам первобытных времен» появляется и в дневнике 1914–1917 гг. Революция обнажила это начало, лежащее под культурной оболочкой и сдерживаемое культурой. Пришвин видит в борьбе с культурой соблазн русского сознания идти своим путем, обойти культуру, пренебречь ею, видит неизбывную мечту о самобытном пути России. Теперь, в начале 20-х гг., он записывает: «Существующее положение: организация воров и разбойников, отстаивающих самобытность России».
Писатель обнаруживает в современности воспроизведение мифологического сюжета, связанного с представлением о табу на убийство зверя («зверь, убитый в природе… переселяется в душу человека»). Он понимает, что зверь был хорош как оппозиция культуре («культура вопросы ставила, и мы к зверю шли за ответом — зверь все знает»), однако в контексте русской революционной действительности образ зверя указывает скорее на недостаточность прежней культуры, которая оформляла внешнюю жизнь, забыв о внутренней природе человека. Происходит выплеск животных сил, уничтоживших весь культурный слой — в дневнике возникает целый ряд образов: свинья, бесы, обезьяна как проекция человека в природу («Горилла вырвалась из клетки»). Сама логика развития культуры приводит писателя к необходимости понять и объяснить причины нарушения гармонии между человеком и природой. По Пришвину, развитие культуры не внесло принципиальных изменений в первобытный характер связи человека с природой («Почему наш крестьянин не сажает деревьев — он боролся с лесом и сейчас борется: лес — бес»). Человек продолжает видеть в природе «могучего, страшного противника», что с неизбежностью ведет к уничтожению природы («как давно мы покорили природу, загубили леса, распугали, разогнали птиц и зверей»). Революция стала мощным катализатором этого процесса («в один-два года эта могучая пустыня покрылась паутиной исполкомов „организованного пролетариата“, лес, вода, земля — все изгажено»).