Дневники Фаулз
Шрифт:
— Yassou [341] , — говорили они.
— Yassou, — отвечал я.
Один засмеялся:
— Na [342] , англичанин взбирается на Парнас.
— Я иду правильной дорогой? — спросил я.
Они кивнули и указали на скалы наверху. Я продолжил путь и, как впоследствии выяснилось, пересек тропинку, ведшую к хижине. Я шел все по той же широкой тропе, постепенно набирая высоту. Напротив простиралось еще одно высоко расположенное плато с участками вспаханной рыжей земли и ярко-зелеными полями. Внизу, далеко внизу, множество олив. Наконец дорога обогнула небольшую скалу и резко пошла вверх, к перевалу, позволяющему выйти на плоскогорье. Дул прохладный ветер. Плоскогорье лежало ниже меня: две-три мили зеленеющих полей и в дальнем конце — компактная группа из каменных домов. На западе и севере поросшие пихтой склоны. У гор был северный вид, они высились темной стеной. На востоке тоже пихтовые леса; крутые серые склоны по мере подъема становились все более голыми, деревья попадались реже, а потом и совсем исчезли; а над всем этим в форме арки вздымалась гора, к которой я шел, — грандиозная, изогнутая, затянутая облаками.
341
Привет (гр.).
342
Вот, посмотрите (гр.).
Я вышел на пастуха — загорелого доброжелательного человека, — расположившегося с семейством (жена и трое сыновей) под развесистой пихтой. Он объяснил мне, как идти дальше, пригласил пообедать с ними — помидорами, огурцами, йогуртом, козьим молоком. Это меню он подробно перечислил, радуясь, что может угостить странника, и чуть ли не умолял меня присоединиться к трапезе. Так я впервые познал удивительное гостеприимство парнасских пастухов. Все они были почти мифически добры. На поверхности молока я заметил частички навоза и попросил стакан воды. Они смотрели, как я пью, и улыбались. Я оглядел их временное пристанище из пихтовых ветвей и каменьев; вместо крыши — натянутая ткань; внутри несколько ковриков, одеяла, много закоптившихся горшков и сковородок. Выше пастухи живут в крошечных, но сложенных целиком из камня домиках; они стоят под нависшими утесами; рядом, за каменной оградой, загон для овец. Однако внутри та же цыганская простота — самодельные коврики, одеяла из овечьих шкур, несколько сковородок, кастрюль. И так они живут все лето.
Тропа круто вилась вверх по пихтовому лесу; казалось, ей нет конца. Вокруг было много птиц — синичек, корольков — и бабочек. Как будто снова вернулась весна. Пролетел черный дрозд. Наконец я вышел на каменистое неровное плато у западной вершины. Холодный ветер дул со стороны облаков, по-прежнему окутывавших горы. Тут тропа разветвлялась. Я заколебался, замедлил ход и впервые почувствовал себя неуверенно. Тогда я еще не догадывался, что пастухи живут и на такой высоте. Было холодно, облака угрожающе потемнели, видимый склон горы отливал серым цветом — холодным, зловещим. Ничего похожего на Грецию. Выбрав одну из троп, я пошел по ней дальше — к долине.
Вдруг я увидел, что за соснами клубится дымок, и воспрял духом. Услышав вдалеке звон колокольчиков, я быстро спустился по склону долины. Противоположный склон был крутой, каменистый, заваленный упавшими деревьями. Костер я нашел, но вокруг не было никаких признаков жизни — только тлеющие ветки, коврик из ползучих искр. Я огляделся и, думаю, не удивился бы, увидев, что меня окружили краснокожие индейцы или по меньшей мере бандиты. Но тут вновь выше меня, в лесу, послышался слабый звон колокольчиков. Я заторопился наверх, обливаясь потом и испытывая нестерпимую жажду. Звон колокольчиков становился все громче, и вот на открытом месте появились овцы. Уже через минуту я был в лагере пастуха. Меня принял глава семьи — суровый на вид, но обходительный старик. Ему хотелось знать обо мне все. К нам присоединились двое юношей и мужчина. Их хижина была просто щитом от ветра. Я видел их ложе: прямо на земле валялось несколько ковриков, шкуры и теплые пальто. Они преподнесли мне флягу, полную воды. Я подарил им сигареты. Похоже, все пастухи здесь без ума от сигарет. Старик предложил мне прилечь отдохнуть, поесть с ними. Но я спросил, как добраться до kataphygeion — хижины. Один из юношей вызвался проводить меня. Он взял свой пастуший посох, плащ и повел меня в гору. Юноша шел привычной для него, пружинящей походкой, широко шагая с камня на камень и сохраняя равновесие с помощью посоха. Со стороны это казалось просто, но я все время отставал. Время от времени он останавливался и задавал мне вопросы; иногда подбирал гильзы, оставшиеся со времен Гражданской войны, говорил о коммунистах. Я понял, что юноша против них, хотя было видно, что он потрясен тем, сколько потребовалось времени и людей, чтобы освободить от них Парнас. Мы выбрались из леса, миновали несколько небольших долин на пути к маячившей впереди вершине. Я спросил, как далеко до центрального пика. Два — два с половиной часа ходьбы, ответил юноша. Путь долгий и трудный. Он пытался объяснить, как туда дойти, но я не понимал многих слов и только еще больше запутался. Мы прошли мимо глубокой и узкой расселины. По словам юноши, на ее дне лежит снег; он остановился и бросил камень в зияющую пустоту. Камень несколько раз ударился о боковые стороны отверстия, а потом воцарилась странная тишина, бесконечная, как будто у пропасти не было дна. Я так и остался при этом убеждении.
Еще несколько минут — и мы у хижины, почти невидимой издали. Небольшой приземистый домик с круглой крышей, выходной трубой, без окон, словно молельня строгой секты. В ржавой железной двери зазубренные пулевые отверстия.
— Communista kaput, — сказал пастух.
Я попытался отпереть дверь ключом — она не поддавалась. Тогда пастух ее попросту выбил ногой — ключ не пригодился. Внутри — лежанки, матрасы, печка, лампы, пила, даже пара лыж. Меня приятно удивило, даже поразило, что греки смогли устроить такой пристойный приют. Я немного поговорил с пастухом; страшно хотелось есть, но не было желания делиться. Наконец, выкурив три сигареты, он ушел. Осмотрев запасы, я принялся за еду — съел треть сыра, треть булки, плитку шоколада. Было около трех часов. Я раздумывал, стоит ли сейчас штурмовать вершину или подождать до утра. В конце концов пришел к компромиссу: сегодня пойду на разведку, намечу путь, а восхождение отложу на завтра.
Надев лыжную куртку, я вышел из хижины; дул холодный, резкий, неожиданно сильный ветер. Я стал взбираться по каменистому склону прямо к нависшим облакам. Крутой и изнурительный подъем. Каждые несколько минут приходилось отдыхать. Цветы множились — колокольчики, мелкая розовато-лиловая горечавка и еще неизвестные нежные цветы насыщенного ярко-красного цвета. Попадалась заячья капуста, лихнис, цветущая камнеломка, торчавшая из торфяных щелей. Неожиданно сверху донесся — совершенно невероятный на такой высоте — звон пастушьих колокольчиков. На фоне неба, почти из облаков, выросла фигура с посохом, в туго перепоясанной шинели. Пастух тоже шел вверх, иногда останавливался и смотрел на меня сверху вниз. В просвете между проносившимися облаками я видел высоко над собой его коз. Я продолжал идти; каждый шаг давался все труднее. Но лучше преодолеть этот каменистый склон сейчас, решил я, и не повторять подъем завтра. Так легче. И вот я достиг высшей точки крутого склона; ветер с бешеной силой налетел на меня, от него перехватывало дыхание, обдавало ледяным холодом, я еле удерживался на ногах. Однако внизу, к моему величайшему изумлению, лежала широкая котловина; наклонно поднимаясь, она в двух местах переходила в остроконечные вершины и седловину, за которой высились еще пики. Справа я видел места n'ev'e [343] , снег ослепительно сверкал на скалах и каменистом склоне. Внизу, в котловине, местами зеленела трава; в одном углу разбил лагерь пастух. Я оказался в раю верхнего Парнаса.
343
Обледеневшие (фр.).
Эта огромная котловина в окружении горных пиков — совершенно особый мир с низинами, поросшими сочной травой и цветами, стойбищами пастухов. Горное убежище. За то время, что я добирался до седловины, небо расчистилось и мир стал прекрасен. Я почувствовал себя свободным, здоровым, без малейших признаков усталости. По камням я пробирался со скоростью пастухов, получая удовольствие от необходимости постоянно принимать мгновенное решение и проявлять чудеса ловкости. Взобравшись на седловину, я увидел сразу несколько пиков. Проблема заключалась в том, чтобы определить, какой из них Ликерий [344] , самая высокая точка Парнаса. Все казались примерно одной высоты, хотя самый дальний, по другую сторону огромной котловины, был вроде бы выше остальных. Я видел двух пастухов, но они были очень далеко от меня, слишком далеко, чтобы идти и спрашивать. Я склонялся к компромиссу: можно взобраться на один из ближайших пиков, сочтя его самым высоким, — все равно я уже на Парнасе. Солнце клонилось к закату. Я спустился и вновь поднялся на другую седловину. Горные вороны кружили над головой; цветы были повсюду — горные астры, золотисто-желтые, похожие на маргаритки цветы и множество ярко-розовых гераней. Когда я оказался наверху новой седловины, то до того момента невидимый пик-великан обрисовался четко. Правильная форма, округлая вершина; но расположен слишком далеко, чтобы успеть подняться на него до темноты, — так, во всяком случае, мне казалось. Почувствовав разочарование, я попытался лгать самому себе. Можно сочинить историю о том, как я забрался на вершину, полагая, что именно она — высочайший пик Парнасских гор. Ближайший пик был с южной стороны, туда я и решил направить свои стопы. За ним находилась еще одна котловина, богатая растительностью, — там паслась крупная отара овец и стоял пастуший лагерь.
344
У горы Парнас две вершины, между ними небольшая разница в высоте: Ликерий (Волчья гора) — 2457 м; Геронтоврахос (гора Старика) — 2380 м.
Почти все облака разошлись, и вид с вершины пика был превосходный. Но в миле к востоку все тот же непокоренный округлый купол вздымался надо мной, по-прежнему дразня и мучая. Я сел рядом с пирамидкой, сложенной из камней, и съел немного шоколада. Заходящее солнце подчеркивало все контуры, темно-синие тени, фиолетовые холмы внизу — в долинах и на равнинах. Вдалеке виднелось голубое море. Мною овладела усталость, я испытывал удовлетворение, но не совсем полное. Я вновь посмотрел в бинокль на Ликерий, бессознательно припомнив тот символический смысл, какой придавал его покорению.
И вдруг, почти бессознательно, я направился к Ликерию, несмотря на поздний час и сильную усталость. Прежняя решимость вдруг ожила во мне и заставила идти. Я почти бежал вниз по склону к подножию Ликерия и стал взбираться на пик с немыслимой скоростью. Но подъем был слишком крутой — не взбежишь. Я замедлял шаг, останавливался отдохнуть, смотрел на мир у моих ног. Ближе к вершине наткнулся на цветущие фиалки, крупные пурпурные цветы, — изумительное зрелище; неподалеку цвела золотистая камнеломка. Вспугнул двух глухарей и крупных коричневых куропаток, с шумом вспорхнувших с земли. Дальний склон Ликерия обрывистый — просто огромная пропасть. В состоянии нарастающей экзальтации я, совершив зигзаг, ступил наконец на ровную плоскость, на которой тоже была выложена каменная пирамидка. Чувство победного ликования, полного удовлетворения охватило меня — наслаждение чуть ли не на молекулярном уровне. Солнце еще не опустилось за горизонт. На расстоянии двадцати миль ни одного облачка, небо чистого и ясного синего цвета; и пьянящее ощущение, что высоко вознесенный над миром ты теперь вдали от всего — городов, обществ, тревог, верований, времен, — ты центральная точка во Вселенной: ведь ты решился, достиг цели и теперь пожинаешь плоды. Природный монастырь духа.
Вокруг были другие горы, долины, равнины, моря, но у меня не было никакого желания знать их названия — достаточно просто сознавать, что их великое множество. Горные стрижи рассекали воздух, падали вниз, в пропасть, или проносились на сумеречный восток. По позолоченным вершинам тянулись длинные тени.
Кто-то написал на прекрасном классическом греческом языке слово — «свет», выложив его камнями рядом с пирамидой. Даже я загорелся и решил оставить письменное свидетельство. На листе бумаги написал: «Джон Фаулз, 4 июля 1952; вечернее небо ясное, видимость прекрасная, на южном склоне цветут фиалки. Я один, с горными стрижами и музами». Лист засунул в жестяную банку и поставил ее в середину пирамиды. Становилось холоднее, солнце садилось. А я все стоял, очарованный высотой, вознесенностью над землей, мирской суетой, стоял, наслаждаясь грандиозным, божественным одиночеством.