Дневники русских писателей XIX века: исследование
Шрифт:
В дневнике Добролюбова эта общежанровая тенденция отчетливо прослеживается. В изложении Многих событий критик опирается не на собственные наблюдения, а ссылается на чужие источники: «<…> таможенную шутку рассказывали о князе А.С. Меншикове» (с. 471); «Писемский, сказывают, большой эгоист, думает о себе весьма много <…>» (с. 472); «Вышнеградский рассказал мне несколько сведений об Уварове <…> Вот, например, анекдот <…>» (с. 478).
Количество информации, полученной из чужих уст, увеличивается по мере усиления общественной активности и радикализации умонастроений. В орбиту интересов Добролюбова – автора дневника – попадает все больше случайных событий,
Вместе с неопровержимыми фактами дневник наполняется слухами и особенно анекдотами из конца николаевской эпохи. К ним автор испытывает такое же доверие, как и к очевидным явлениям. В обычном информативном ряду они выглядят не диссонирующими элементами, а равноправными смысловыми единицами. Сами слова «анекдот», «слух» утрачивают значение преувеличенного и полудостоверного происшествия «фольклорного» характера и несут ту же информационную нагрузку, что и реальные события. Они становятся прообразами той «фантастической» действительности, о которой как о знамении времени позднее будет писать Достоевский. К ним Добролюбов относится без тени иронии или сомнения: «Вот еще два анекдота о Райковском» (с. 481); «В заключение месяца еще анекдот об И.И. Давыдове» (с. 499); «В один из последних годов жизни Николая Павловича случилось с ним следующее происшествие» (с. 487).
Стилистическая структура дневника испытала на себе воздействие двух факторов – функциональной направленности и эволюции метода. Слово в дневниках периода индивидуации имеет аналитическую установку. Создание жизненного плана, самокритика, психологический анализ душевной жизни выражаются при помощи специфической системы речевых форм. Ее основу составляет громоздкая синтагма, объединяющая в сложную смысловую конструкцию предложения посредством необычной синтаксической связи: союзие после бессоюзия, цепь отрицательных сравнений, однородных членов или подчинений. Такой вычурный синтаксис был призван выразить тот сложный комплекс духовных исканий, который соответствовал процессу психологического самоосуществления личности.
Анализ душевных феноменов не укладывался в рамки традиционной логики и грамматики. Для ее реализации требовались иные средства. И юный летописец находит его в языковом экспериментаторстве – в связывании фразовых единиц различной синтаксической природы: «Странное дело: несколько дней тому назад я почувствовал в себе возможность влюбиться: а вчера, ни с того ни с сего, вдруг мне припала охота учиться танцевать… Черт знает что это такое… Как бы то ни было, а это означает во мне начало примирения с обществом… Но я надеюсь, что не поддамся такому настроению: чтобы сделать что-нибудь, я должен не убаюкивать себя, не должен делать уступки обществу, держаться от него подальше, питать желчь свою» (с. 508).
Проникновение в дневник во второй половине 1850-х годов многочисленных форм чужой речи – анекдотов, слухов, песен, диалогов – изменяет повествовательную структуру. Повышается удельный вес информативного слова, передающего вместе с содержанием эстетический колорит источника информации. Однако чужие интонации находятся в орбите авторского сознания и слова. Они не нарушают стилистическое единство записи, а лишь расцвечивают текст «живописными» подробностями, лишая его монотонности.
Дальнейшая стилевая динамика дневника, если придерживаться слов Чернышевского, вела к усилению напряжения между собственно повествовательными элементами и аналитикой душевных переживаний, которое (напряжение) придавало записям почти художественную выразительность, так поразившую сподвижника Добролюбова.
Алексей Сергеевич
СУВОРИН
Начинать дневник на исходе жизни человека подталкивают особые психологические причины. Это и потеря родных и близких, единомышленников и друзей, и потребность подвести некоторые жизненные итоги, и желание попробовать свои силы в новом роде деятельности (или новом жанре). Во всех случаях поздние дневники имеют иную функциональную направленность, нежели ранние. В юношеском возрасте человек стремится реализовать себя как личность, и дневник призван отразить этапы такого процесса. В дневниках этого периода запечатлено расширение сознания их авторов. Человек, проживающий вторую половину жизни, писанием дневника удовлетворяет потребность в бессознательных движениях души, компенсирующих многолетнюю сознательную установку.
Дневников, начатых во второй половине жизни, не так много. Тем не менее их функциональное единство настолько же очевидно, насколько родственны по своему предназначению ранние дневники. Дневники Е.И. Поповой, В.Ф. Одоевского, П.И. Чайковского, С. И. Танеева, П.Е. Чехова имеют сходные мотивы, несмотря на совершенно разные характеры их авторов. К этой группе примыкает и дневник A.C. Суворина [57] , хотя история его создания несколько отличается от летописей других авторов.
57
Суворин A.C. Дневник. – М., 1992.
Первые попытки вести дневник относятся к 1873 г., когда входящему в моду литератору не сравнялось и 40 лет. Но из этого начинания ничего не вышло: записи делались нерегулярно, интервалы порой составляли несколько лет, менялось жанровое определение написанного (мемуары, «записные книжки», «дневник»). По содержанию начальные наброски больше походили на воспоминания, чем на журнал подневных событий. Так продолжалось около 20 лет. И только с 1893 г. дневник ведется систематически.
Столь длительное «эмбриональное» развитие не могло остаться без последствий: появившийся на свет плод оказался перезревшим, с родовыми пятнами своих престарелых родителей – мемуаров и записных книжек. К тому же конец века в развитии жанра был отмечен новыми чертами, которые как временные отметины отложились на структуре и содержании суворинского детища. Из взаимодействия двух факторов и формировался дневник хозяина «Нового времени».
Вступив в полосу доживания своего века, журналист серьезно задумался над тем, как бы оправдаться перед потомством, не уйти в могилу с дурной репутацией (один из мотивов многих авторов, например П.А. Валуева и Д.А. Милютина), которая утвердилась за ним в сознании прогрессивной общественности. Этот мотив усиливало чувство одиночества и ненужности в меняющемся на глазах мире, от которого Суворин не мог избавиться ни в своем петербургском кабинете за письменным столом, ни на шумном европейском курорте: «Мои старые идеи, мои старые слова не отвечают больше тому, что около меня действует и говорит. Что мне делать в этом мире?» (с. 443); «Внутреннее беспокойство просто грызет меня, и я не знаю, что делать, как быть. Зачем меня понесло сюда? Я прекрасно вижу, что я – мешок с деньгами и ничего больше. Интерес ко мне исчерпывается таким образом <…> Скука и тоска. Тоска человека, выброшенного из жизни, ощипанного, куцего какого-то, переставшего жить. А рубеж прозябания, бездействия мозга и мысли, когда будут говорить только инстинкты» (с. 81).