Дневники Зевса
Шрифт:
Пройдя около двухсот ваших стадий, я попал в ущелье гораздо более узкое, чем Дельфийское. Со всех сторон там шумели, журчали, лепетали и перешептывались ручьи. Казалось, там сошлись все голоса вод. Дивно прозрачный воздух был напоен несравненной сладостью. Млечный Путь над скалами был так густо насыщен звездами, что можно было обрисовать его контур: длинную богиню, томно вытянувшуюся в своем искрящемся сне.
«Какое прекрасное место — Земля, — думал я. — Спасибо, бабушка!»
Однако при этом я испытывал грусть, какое-то чувство удрученного одиночества. Блаженство вполне может окрашиваться смутной
Когда я лег, ко мне вернулись некоторые из детских страхов. Я уже не был так уверен в своих будущих победах.
Запахи травы, в которой я вытянулся, напомнили мне об Амалфее.
Дорогая малышка Амалфея! А что, если я когда-нибудь разыщу тебя на родном острове и оставлю при себе?
Вытянув руку, я удостоверился, что Эгида рядом. Осторожность...
Да, в ту ночь я испытывал некоторую усталость.
Придвинувшись к ближайшему ручью, я низко склонил голову к воде и позволил ей струиться по моему лицу. Словно божественно легкая и прохладная рука коснулась моего чела. Я припал к ручью и стал пить долгими глотками. Никакая другая влага никогда не казалась мне столь сладостной. Я тотчас же заснул.
Не имею понятия, как долго я проспал. Одну ночь богов — семьсот тысяч ваших? Или только время одной человеческой жизни? Не знаю. Когда я проснулся, солнце прошло уже добрую часть своего пути. Все вокруг отливало голубизной. Прозрачный купол неба — голубой; узкий поток, пробивающийся водопадами меж серо-голубых камней, — голубой; голубые ключи, бьющие в голубой тени деревьев; сине-голубая листва, водоросли и кресс-салат; голубоватое серебро голышей под мерцающей водой; голубая светящаяся дымка, рисующая очертания далеких гор; и голубые, еще более голубые, чем все остальное, склонившиеся надо мной глаза.
Я сел.
— Где я? И кто я?
Великая тревога охватила меня, поскольку я совершенно не помнил ни как, ни когда я сюда попал. Не помнил больше ни одного своего поступка, ни одного лица, ни одного места. Не помнил больше ничего, даже как меня зовут. Осталось только туманное впечатление, что я жил, — как вы смутно осознаете, проснувшись, что видели какой-то сон.
Голубые глаза, продолжавшие смотреть на меня, сощурились с выражением ироничной нежности, и богиня, которой эти глаза принадлежали, сказала мне:
— Ты утолил жажду из источника забвения. Его вода вытекает из Леты, ее пьют души умерших, чтобы забыть о земной жизни, и души тех, кто возвращается на землю, опять получив тело, чтобы забыть о загробном мире. Так каждое существо может верить, что у него новая душа, хотя ее почерпнули из общих запасов его вида и Вселенной. Однако каждый прав, веря, будто у него особая душа, потому что на какое-то время он и впрямь уникален.
Я слушал, но не совсем понимал. Прежде всего, я пытался вспомнить свое имя.
— Этот источник полностью стирает прошлое как живых, так и бессмертных. За время сна ты отсутствовал в себе самом. Ошибки, страхи, сожаления, которые препятствуют знанию и действию, растворились. А теперь попей из другого источника, вот из этого. Он мой.
Я подчинился. И тотчас же ощутил, как меня наполняет безбрежная ясность, некий
— Я твоя тетка Память, — произнесла богиня.
Она говорила девять дней подряд...
Старшая дочь моего деда Урана, Мнемосина-Память, была так же красива, как ее сестра Фемида, но более раскованна и непринужденна. Сквозь прозрачную кожу на сгибе ее руки проступал рисунок вен, похожий на сеть рек и ручьев. А когда она встряхивала своими белокурыми волосами, казалось, что вздымается звездная пыль. Ее голос был песнью, речь — музыкой.
Она говорила девять дней. Я никогда не встречал ни богини, ни смертной, которая была бы способна говорить так долго, ни разу не упомянув о себе. Этим она научила меня, что важность, которую мы себе придаем, создает внутри нас преграду для знания и что мы были бы лучшими зеркалами в мире, если бы поменьше любовались собственным отражением.
Однако Память носила в себе и тайную боль. Не могла ли забыть случившиеся при ней драмы, тосковала ли по своей прекрасной погибшей Атлантиде или страдала от долгого одиночества меж двух источников?
Все, что я знаю о происхождении нашего рода и что поведал вам в начале этого рассказа, я слышал от Памяти.
Она говорила девять дней; и девять дней я завороженно внимал ей. Надо ли напоминать вам еще раз, что эти дни исчисляются для вас тысячелетиями?
Девять ночей мы любили друг друга. Казалось, моя белокурая тетушка сжимает в объятиях сожаление о своем исчезнувшем отце.
Мы породили девять дочерей.
Хотя вы, смертные, часто не можете назвать дочерей Мнемосины по именам, однако числите их среди божеств, с которыми, как вам кажется, вы ближе всего знакомы, вернее, вы думаете, будто они ближе всего знакомы с вами. Я мало вижу среди вас тех, кто, взяв несколько уроков танца или игры на кифаре, или единожды встав на котурны на школьной сцене, или продекламировав в отрочестве несколько строф, не считал бы себя отмеченным какой-нибудь из Муз. То же самое с каждым, кто, если его послушать, лишь из-за нехватки времени еще не написал захватывающую драму, каковой представляется ему собственная жизнь, или фарс, который он видит в жизни остальных.
Это совершеннейшее заблуждение. Да, Музы смотрели на всех вас, на одного за другим, но отнюдь не глазами любовниц. Они смотрели на вас так, как хорошие хозяйки выбирают птицу на рынке: «Не эта, не эта...» Или как былой управляющий покупал новых рабов для имения: «Покажи-ка глаза, теперь руки. Если будешь хорошо работать, отпустят на волю». Они вас изучают с заботой сержанта, набирающего рекрутов, и тех, кого считают годными для исступления и одиночества, соблазняют обещанием: «Вас будут превозносить как богов». Беда в том, что эти избранные не боги, но всего лишь люди, видящие сны богов. Отсюда, из разлада этих двух натур, и рождаются их произведения, а также их муки...