Дни гнева
Шрифт:
И скоро увидел ее. Она бежала по дороге, с непокрытой головой. Ноги так и мелькали. Ноги неверной жены, преступной матери. Прекрасной беглянки, влюбленной и забывшей о жалости. Так и сверкали в рассветном сумраке! Он знал их нежность и округлую упругость — знал, как обвиваются они вокруг его чресел, как сжимают его в минуту высшего наслаждения. И теперь она бесстыдно отдает их любовнику. Вот когда в первый раз с начала погони ненависть возобладала над любовью, заслонила, задушила ее.
Лежа в постели и задыхаясь, Корволь видел в окно первые проблески зари. Тонкий бледный луч скользнул в спальню. Не Катрин ли это возвращалась, не она ли шагнула в комнату? Как тонка и длинна ее нога, как изящно сгибается! Он видел на стене танцующие ноги Катрин. И звал, и умолял ее вернуться в супружескую постель, снова обнять его чресла, обвиться вокруг его талии, вокруг плеч. Но слова застревали, язык уже не слушался его.
Катрин
Они схватились. Она пыталась высвободиться, убежать, он — удержать ее. Каждый желал помешать другому, согласие исчезло. Отступления не было. И ни слова во время этого немого противоборства, только прерывистое дыхание. Вдруг любовь вновь поборола ненависть. Подступила к горлу Корволя, как неудержимые слезы. Желание помутило рассудок. Но не было слов, чтобы высказать ей всю безмерность, весь пыл любви, все чудо страсти, не хватало голоса, чтобы заставить ее услышать. Он нащупал в кармане нож. Он не хотел ее убивать, хотел только удержать ее, затронуть душу, заставить услышать. Хотел не убить, а пронзить ее глухоту.
Тут и раздался крик с другого берега реки. Горячая кровь брызнула на руки, вызывая тошноту. Откуда эта кровь? Из крика, прилетевшего с того берега? Из древесной вереницы на воде? И почему Катрин вдруг обмякла в его руках? Неужели наконец смирилась? Нет — свет повержен в прах. Это не сон, это произошло наяву. Непоправимая, жестокая явь. Катрин больше нет. Она не вернется домой. А лицом новой яви была гнусная, алчная харя Мопертюи.
Зачем столько света в комнате? Ведь с той минуты, как он увидел это мерзостное лицо, все исчезло, остановилось. Зачем же столько света на стене — ведь смотреть больше не на что. Венсан Корволь удивлялся этому ненужному, живому свету. Он твердо знал, что свет навсегда погас со смертью Катрин. Биение сердца становилось все реже, дыхание все слабее и прерывистее. Наконец он закрыл глаза, бесчувственный к крепнущему свету, считая его мнимым. Закрыл глаза, захрипел в последний раз и еще успел подумать: это забава Катрин, она обхватила ногами его шею, стиснула коленями горло.
С этой мыслью Корволь умер, начисто забыв о Судии, во имя которого писал предсмертное письмо Мопертюи, в страхе перед которым прожил всю жизнь после совершенного убийства.
ГНЕВ И ОДИНОЧЕСТВО
СИНИЕ ДАЛИ
Да и кто всерьез задумывался об этом Судии — Judex et Rex tremendae majestatis? [21] Кто помнит о страхе пред Ним, чей справедливый и священный гнев был воспет над гробом Венсана Корволя? Едва отзвучал Реквием, как мысль о Суде и Судии исчезла, растворилась в полумраке, напоенном душным ароматом расплавленного воска и ладана, и только жгучий привкус гнева сохранился на губах, во рту и в груди. Острый, горький, будоражащий привкус. Обратившийся в гнев человеческий.
21
Всемогущий царь и Судия (лат.).
Тело Венсана Корволя предали земле. В фамильном склепе были погребены его останки, лишенные покаянного, страждущего сердца и преступной руки. И то и другое Амбруаз Мопертюи, вернувшись домой, ночью бросил свиньям. Не испытывая ни малейшего трепета перед Судией, которым Корволь заклинал его в письме. Да и вообще он понял это высокопарное послание с пятого на десятое, с трудом прочитал его, запинаясь на каждом слове и неуклюже водя пальцем по убористым косым строчкам. Он выучился грамоте, только когда разбогател, чтобы вести учетные книги и разбираться в ценах на лес, а вовсе не для того, чтобы ломать себе голову над какой-то заумной писаниной. И понял он только то, что Корволь посмел упомянуть о Катрин, утверждать, что он ее любил, да еще и просить Мопертюи положить в могилу Катрин его сердце. Амбруаз счел эти притязания чудовищной наглостью и вникать дальше в кощунственные бредни не стал. Едва сдерживая гнев, он кое-как дочитал письмо и тут же разорвал. Никакого обязательства перед Корволем он не признавал, наоборот, считал себя вправе мстить ему и проклинать его.
Клод пришлось отложить то, что она задумала в день похорон отца: немедленно покинуть Лэ-о-Шен и вернуться в родной дом. Прежде чем она успела собраться, произошло еще одно печальное событие. Впрочем, оно не столько огорчило, сколько раздосадовало ее. Марсо поспешил откликнуться на зов мертвых, услышанный в соборе Святого Мартина. Вернувшись с похорон, он допоздна стоял у открытого окна. Была светлая ночь. Он смотрел на раскидистую магнолию перед домом. Теплый ветерок легонько покачивал ее длинные ветви, усаженные жесткими лакированными листьями, зелеными и почерневшими, отражавшими холодный блеск ночного светила. А на земле вокруг дерева, точно соскользнувшее с ветвей молочное облачко, белели опавшие лепестки. Луны не было, на небе только звезды. Вместо луны — этот светлый, ароматный нимб на земле. Опали цветы, наступал черед листьев. Скоро и они бесшумно слетят, и ветер унесет их вдаль, в забвенье. Цветы, плоды и листья уходили в небытие, словно отсчитывали время жизни растений. Луна лежала посреди двора, как скомканный, отбеленный слезами платок, как отделившаяся от живого лица безглазая и безусая маска, плоская и отрешенная от всяких чувств, желаний и мыслей. Увял сам вкус жизни, и сладковатый запах тления витал над двором.
Марсо видел, как темная фигура Амбруаза скользнула вдоль стены дома. Он на минуту зашел в свинарник и тут же вышел. Потом вернулся в дом. Таким Марсо увидел отца в последний раз. Смутной, неслышно проскользнувшей тенью. Мрачной тенью, проникшей в его душу. Весь дом спал, погруженный в тишину и покой. Уснул и Марсо, так и уснул у распахнутого окна.
И сон, последний сон, приснился ему. Как будто он подходит к Приступку, но нет ни изгороди, ни двора, ни сараев и хлевов, вокруг каменистая, невозделанная земля. Впрочем, может, это и не Приступок, а Крайний двор. Дом чуть покосился, как будто земля под ним вспучилась. И странный свет: ни день, ни ночь, ни сумерки. Какой-то голубовато-матовый. Стены дома, ставни, дверь, крыша — все окрашено в разные оттенки голубого цвета. Сиреневатый, бледно-зеленоватый, бирюзовый и лазурный. Перед домом на ветхой деревянной скамье сидит его брат Эфраим и смотрит прямо на него. Лицо и руки его — благородного густо-синего цвета. Он что-то вырезает из куска дерева. Но отрывает глаза от работы, чтобы устремить на Марсо серьезный, чуть печальный взгляд. Мастерит деревянные башмаки.
В дверях стоит отец. Приземистый, корявый, с темно-синим, почти черным лицом. Взгляда его Марсо не видел. Но угадывал, что отец смотрит злобно, упрямо и подозрительно. На крыше, оседлав каминную трубу, сидел и глядел на небо Леже. И, как всегда, играл в бильбоке. Только вместо шарика подбрасывал привязанное за веревочку солнце. Большое ультрамариновое солнце. Оно не сияло, а висело на небе тяжелым шаром; по временам падало, насаживаясь на острую палочку, и снова подскакивало вверх. Ржавый железный обруч, дребезжа, скатился с косогора перед домом, но никто не обратил на него внимание. Эфраим вырезал сабо, Леже играл синим солнцем в бильбоке, старик хмуро стоял в темном проеме. А Марсо все смотрел на них и на обруч, весело катившийся прочь.
На груди застывшего в дверях отца, опирающегося рукой о притолоку, вдруг появилась веретеница: мелькнула тонкой золотой полоской и исчезла между фиолетовыми камнями стены.
Веретеницы, или, иначе, стеклянные змейки, отбрасывают при опасности хвост, как и ящерицы. Вот и эта, юркнув в щель, оставила на поверхности стены кончик хвоста. Марсо смотрел на быстро тускнеющую на шероховатой стене золотую слезу, и она словно жгла его собственную щеку.
Когда он проснулся, щеки у него горели. Лихорадило, кровь стучала в висках. Ледяной ветер порывами налетал на ветви магнолии, трепал листья, срывал и разбрасывал белыми клочьями по двору жемчужно-белые цветы. Луны больше не было ни на небе, ни на земле. Лишь белые полосы там и здесь. На небе — Млечный Путь, где в вихре, поднятом неумолимым вращением светящейся длани, зарождались звезды, на земле — дорожки белых лепестков, теряющих цвет и аромат. Марсо захотелось плакать, его пронзила безысходная тоска, подобная той, что нападает порой на детишек, когда никто не приласкает их и они чувствуют себя покинутыми. Он и впрямь был покинут всеми, а теперь и сам от себя отстранился. Устал до полного изнурения, извелся от одиночества. И ему захотелось плакать от жалости к бедняге, который вот-вот покинет этот мир, до которого никому нет дела и о котором никто не станет скорбеть. Но даже этого он не мог сделать, не мог пролить ни слезинки над самим собой.