Дни гнева
Шрифт:
Сама же Клод Корволь приняла свою участь молча, без единой жалобы. Не из мрачной покорности, как ее отец, а из равнодушия. Она не походила на мать ни лицом, ни характером. Отцовские серые глаза, тонкие бескровные губы, правильные, но невыразительные черты. Ни страстности, ни яркости, ни строптивости, одно лишь суровое спокойствие. С детства привычная маска грусти — та, которую сорвала с себя мать, — срослась с ее существом. Катрин была непокорной бунтаркой, а в ее дочери сказывалось врожденное смирение. Безропотно принимала она одиночество, уныние, скуку. Мать бежала из дома на Йонне, из сонных комнат, где стоял приторный запах садовых цветов и не смолкало назойливое тиканье бронзовых часов с маятником, словно без устали перемалывавших время в пригоршни пыли, повисающей в воздухе удушливыми клубами. Дочери же было здесь покойно. Она любила читать, гулять по берегу реки, работать в саду, мечтать в тени магнолии, посаженной по приказу отца в день ее первого причастия, или в комнатах, заставленных тяжелой мебелью и украшенных безделушками, которые застыли, на своих местах, словно в знак почтения перед неподвижностью, царящей в этом затхлом жилище. По вечерам она играла на пианино в большой и давно опустевшей гостиной. Гостей здесь никогда не бывало: отец никого не принимал.
И
Свадьба состоялась в Кламси, в соборе Святого Мартина. Амбруаз Мопертюи пожелал с пышностью обставить бракосочетание этой странной пары: своего сына, лесного дикаря, неотесанного, неуклюжего, не умеющего двух слов связать, и Клод Корволь, бледной утонченной барышни, дочери разорившегося буржуа, с безукоризненными манерами, с не приспособленными для работы руками, обученными только составлять букеты или играть на пианино. Он желал, чтобы публично были заключены узы, связующие Корволей и Мопертюи, не просто узы — цепь, ошейник, который задушит гордыню Корволя, приволочет его имя, как пса, в лесные дебри, и оно заглохнет, подчинится другому имени — Мопертюи. Но была у него и иная, скрытая цель: он хотел приживить свой подвой к стволу Катрин. К ее породе, ее крови. Пусть в дочери Катрин эта порода потускнела, кровь охладела и заснула, Амбруаз Мопертюи надеялся, что в детях, выношенных в чреве Клод, которую наконец он сделал своей невесткой, порода Катрин возобладает, ее кровь сгустится и оживет. С тех пор как красота Катрин, лежащей навзничь на траве, ее лицо, подобное маске некой языческой богини, предстало перед ним, его не оставляло желание увидеть ее вновь, видеть всегда, смотреть на нее и упиваться ее красотой. Она непременно должна была возродиться и ослепить его. Пять лет лелеял он эту безумную надежду, был одержим этой мечтой.
Если странная свадьба дочери Корволя и младшего сына Мопертюи смутила, повергла в изумление жителей Кламси, которые судили и рядили о ней на все лады, то крестьяне и лесорубы лесных хуторов и подавно были ошарашены. Раскрыв рот, смотрели они, как возвращается из города по вьющейся меж кустов ежевики и папоротников каменистой дороге свадебный поезд Мопертюи. Два огромных светлых вола, Башу и Маржоле, с гирляндами из роз и лилий на подобных слоновым бивням рогах, с трудом тянули сияющую белизной повозку, в которой восседали новобрачная и ее брат, а кроме того, громоздились сундуки и чемоданы и стоял рояль. Следом ехала еще одна повозка, которую Амбруазу пришлось нанять в Кламси. Рыжий вол с широким покатым лбом был запряжен в телегу, на которой возвышалось магнолиевое дерево, выкопанное в саду Корволей. Отправляясь в изгнание, Клод не пожелала расстаться со своим роялем и со своим великолепным деревом.
Процессия медленно двигалась от хутора к хутору под сияющим апрельским солнцем. Амбруаз и Марсо Мопертюи шагали рядом с волами. Амбруаз сопровождал новобрачную, Марсо — магнолию. Клод, бледная, белее кружев на свадебном платье, сидела впереди, прижимая к себе братишку. Он с важным видом играл в бильбоке красного дерева. Попадавшиеся навстречу крестьяне невольно обнажали перед ними головы, как перед крестным ходом, а дети радостно вопили, думая, что едет бродячий театр. Все жители Лэ-о-Шен, кроме хозяев Крайнего двора, ждали поезд на опушке при въезде на хутор. Но, завидев диковинный скарб, позабыли о приветственных криках, которыми собирались встретить новобрачных, и изумленно уставились на дорогие кружева невесты, мальчишку с бильбоке, лакированные сундуки и кожаные чемоданы, невиданное дерево с огромными глянцевыми листьями и уже полураскрытыми бутонами и особенно — на громадный черный рояль, из которого время от времени доносились отдельные звуки. Зыбка, никогда в жизни, как и ее земляки, не видавшая эдакой вещи, в страхе закрыла лицо руками. Она решила, что невестка Мопертюи привезла с собой фамильный саркофаг. У богатых вечно свои причуды, подумала она, верно, и умирают они не как все люди, тем более что Корволи разорились, так, может, это единственное сокровище, которое досталось в приданое дочке. Огромный, замысловатой формы саркофаг, черный и блестящий, словно омытый до блеска вечными слезами, из которого раздаются глухие стоны — жалобы какого-нибудь погибшего дурной смертью предка, потревоженного этим посмертным путешествием, — вот и все наследство, все приданое девицы Корволь. И перепуганная Зыбка шагнула во двор Мопертюи вслед за процессией, не раньше чем трижды осенила себя крестным знамением.
Первым делом Клод распорядилась посадить во дворе магнолию. В самом центре, с южной стороны, чтобы ветки просторно раскинулись на открытом месте. Она велела выкопать глубокую яму, в которую насыпали землю, смешанную с навозом, потом слой торфа и пригоршню семян зверобоя. Так дереву будет легче укорениться и привыкнуть к скудной почве и суровому климату Лэ-о-Шен. И действительно, вскоре перед окнами фермы раскрылись его роскошные, матово-белые, благоухающие цветы.
Амбруаз Мопертюи не любил невестку, ничто в ней не напоминало Катрин. Она была вылитым портретом отца: тонким изысканным чадом затененных спален и гостиных просторного родового дома. Амбруазу не удалось даже стереть, предать забвению имя Корволей. Хотя Клод именовалась теперь госпожой Мопертюи, вся округа звала ее Корволевой дочкой. Как-никак она прибыла издалека, из долины, из города, она принадлежала к старинному роду, который вплоть до последних лет слыл очень богатым. Слишком чужой была она для здешних людей, чтобы к ней могло пристать такое привычное для всех имя, как Мопертюи, хоть Амбруаз и стал богачом. Дивились и ее странностям: если она выходила из дому, то только чтобы прогуляться по лесной опушке, всегда вместе с тщедушным братцем, застрявшим в детстве и не расстающимся со своим бильбоке. Никто не слышал, чтобы брат с сестрой когда-нибудь засмеялись, никогда и никому они не сказали ни слова. Корволева дочка, кажется, попросту не замечала людей. Она проводила целые дни в гостиной, которую обставила на свой вкус и украсила привезенными из дома на Ионне статуэтками. С утра и до позднего вечера оттуда доносились красивые грустные мелодии, которые она играла на рояле. День-деньской, рассказывала Зыбка, сидит, запершись в гостиной,
Шли годы, и у Амбруаза Мопертюи копилась злость против этой проклятой Корволевой дочки — что за неистребимое имя! — потому что она оставалась бесплодной, тогда как та, другая невестка, жирная дочь Эдме, в своей нищей лачуге на краю хутора что ни год рожала по сыну. Все как на подбор сильные да здоровые. Старший, Фернан-Мари, в пять лет уже катал младших братьев в тачке, с веселыми криками носясь по дороге. Его так и звали Фернан-Силач и предсказывали, что, когда он подрастет, дубы будет выворачивать с корнем. Каждый раз, когда Амбруазу Мопертюи попадалась крикливая, озорная ватага сынков Эфраима, с растрепанными соломенными волосами и ярко-синими глазами, его разбирала злость.
Толстуха Ренет родила седьмого сына, когда Клод Корволь наконец забеременела. Чтобы выносить ребенка, она была вынуждена чуть не весь срок пролежать в постели. Зыбка и другие хуторяне думали, что новорожденное дитя окажется из того же теста, что и его унылая мамаша да недомерок-дядюшка, — из пресного, безвкусного, вязкого теста, без дрожжей и пряностей. Но оказалось совсем по-другому. Клод Корволь родила пышущую здоровьем и бодростью девочку.
Никакой привязанности к дочери Клод не чувствовала и тут же заявила, что других детей у нее никогда не будет. Беременность и роды были для нее слишком тяжким испытанием. Все плотское было ей неприятно, физическая близость внушала лишь отвращение. Как только родилась малютка, она переселилась в отдельную спальню и закрыла перед мужем дверь раз и навсегда. Да Марсо и не пытался стучаться в дверь, за которой укрылась его жена: он слишком хорошо знал, как холодна была ее постель, как безучастно ее тело. Эта постель еще больше напоминала ему катафалк, чем огромный черный рояль. Они зачали дочь без единой ласки, без единого поцелуя, в неловкой тишине — она терпела близость с мужем как неизбежное зло, изнемогая от отвращения и задыхаясь от брезгливости под тяжестью его тела, он же сходился с нею, словно выполняя тяжкий долг, с чувством отчаяния и скуки. Поэтому отец и мать больше всех дивились живому нраву ребенка, родившегося от их холодного, вынужденного, немого союза: девчушка была резвой, веселой, живой, прелесть ее радовала и взгляд, и душу. Назвали ее Камиллой.
Пыл, который Камилла вкладывала во все, что делала: в игру, в саму жизнь, — поначалу удивлял ее мать, потом стал раздражать и наконец вызывать неприязнь. С годами эта неприязнь росла: чем старше становилась Камилла, тем больше она напоминала Клод ее собственную мать, Катрин, распутницу, бросившую детей и мужа, потакая низменным инстинктам самки, похотливому соблазну, желанию развлекаться и кружить головы. Клод навсегда отвратилась от девочки, бередящей тягостные воспоминания о матери. Она вернулась к своему роялю и посвящала все время только ему, ничуть не заботясь о малышке. Зыбка, по возрасту не годившаяся в кормилицы, покинула дом Мопертюи. К тому же она все равно не могла без дрожи взять на руки эту девочку с зелеными змеиными глазами. Сомневаться не приходилось: Камилла была вылитая бабка, копия Катрин — те же чуть раскосые сияющие глаза золотисто-зеленого цвета, тот же пухлый рот. Змеиные, змеиные глаза, со страхом говорила Зыбка и прибавляла: «Сам Сатана глядит этими глазами, горе тому, кто в них засмотрится». Вот она и решила уйти: лучше уж спокойно умереть на соломе, в своем углу, среди родных, чем и дальше жить на богатом дворе бок о бок с женщиной, похожей на привидение, целый день сидящей у рояля-катафалка, откуда несутся стоны и жалобы мертвецов, да с ведьмоглазой девчонкой. Место Зыбки заняла Адольфина Фоллен, или просто Фина, она и взяла на себя заботы о малышке. Два года назад Фина овдовела, ее дочь Роза была замужем за Матье Гравелем, а сын Туану женат на Селине Гравель. У молодежи Лэ-о-Шен был не слишком богатый выбор, в жены и в мужья приходилось брать тех, кто подходил по возрасту, пары подбирались только со дворов Фолленов да Гравелей. Гюге Кордебюгль со Среднего двора жил, с тех пор как умерли его родители, один, обрел привычки и причуды старого холостяка-нелюдима и жениться не собирался. Все женщины без исключения — зеленоглазые, что и все остальные — казались ему подозрительными и даже опасными. Он считал, что все они знаются с дьяволом и у всех в крови — бесовство, которое может взыграть когда угодно. Упорно чураясь женского пола, он жил добровольным отшельником. Единственным живым существом, чье общество он мог выносить, был петух по имени Татав, такой же привереда, как хозяин.
Амбруаза Мопертюи не слишком огорчало, что у невестки больше не было детей. Ему хватало Камиллы. В ней для него возродилась Катрин. Возродилась ребенком, чтобы все начать с самого начала, и день ото дня она расцветала у него на глазах. С Камиллой на землю вернулась чудесная красота. Красота и соблазн. Вырванная у смерти, у забвения, эта красота будет теперь сиять в его доме, здесь, в лесной глуши. Он полюбил малышку с первых дней, к любви его примешивалась страсть и гордость, она напоминала чувство ревнивого любовника. «Глядите, — говорили люди, — зеленоглазая девчонка уже вскружила голову старику! Да и правду сказать, резвая да хорошенькая, по всему видно: подрастет и станет такой же ладной бабенкой, как ее бабка из города!» На ее счет тоже строили предсказания и прочили ей волшебную силу: не то чтобы она, как Фернан-Силач, будет дубы выворачивать голыми руками, но заворожить одним взглядом змеиных глаз сможет кого угодно, даже деревья в лесу.
ПЕСНИ
БРАТЬЯ
Они росли в лесу. Лес сотворил их по своему подобию. Мощными, крепкими, как деревья. Они впитали тысячелетнюю крепость гранитных горных отрогов, по которым струились родники и были разбросаны среди высоких трав, папоротников и ежевичных зарослей озерца. В них звучала та же, что и в древесных стволах, песнь. Песнь, вечно нарушавшая безмолвие камня, песнь без мелодии. Резкая, как здешний климат: беспощадное знойное лето и долгая, снежная, студеная зима. Песнь, состоявшая из выкриков и свиста, пронзительных возгласов и отголосков. Песнь, в которой изливалась вся радость и ярость их жизни.