Дни поздней осени
Шрифт:
— Ах, Дима, оставь. Нет у меня никакого горя.
— Ты не хочешь сказать. Ты не хочешь сказать мне, Маша. Но горе всегда заметно. Оно и сейчас на твоем лице. Смотри, на глазах у тебя слезы.
— Перестань же, Дима!
— Нет, ты не можешь плакать при мне! Знаешь, как много я думаю о тебе? Целый день и всю ночь. И утром я просыпаюсь с мыслями о тебе...
— Перестань же, Дима.
— Маша, не плачь! Мне так горько, когда ты плачешь. Невыносимо! Потому что... потому что... — Лицо его исказилось.
— Молчи!
— Я люблю тебя, Маша!
— Молчи!
— Люблю тебя, Маша.
— Зачем
Он вскочил, лицо его покраснело.
— Испугалась? Я знал, что ты испугаешься, кроткое дитя благополучного дома. Конечно! Зачем же слышать такие слова? И от кого? Но я еще тебе повторю. Да, люблю! И молчать не буду. Да, я люблю! Я полон любовью, полон любовью!
Он, кажется, упивался своими словами.
— Полон любовью, — процедила я. — Ты еще молод, а потом узнаешь, что это просто слова. Всего лишь слова, Костычев Владимир.
— Ты скоро убедишься в обратном.
— Каким образом?
— Не знаю... я докажу...
— Не надо ничего доказывать.
— Как ты смеешь издеваться над моим чувством? Ты знаешь, сколько я пережил?
Я встала:
— Не знаю. Зачем мне об этом знать? Я очень устала. Поверь мне, я очень устала. Оставь меня, Дима, в покое.
— Нет, не оставлю! — крикнул он. — В тебе нет никакого покоя! Тебя что-то мучит, ты вся извелась. А я люблю тебя, Маша!
— Оставь меня в покое, — повторила я, — неужели ты не видишь, что я к тебе равнодушна?
— Ты... — Он осекся и застыл с полураскрытым ртом.
— Неужели не видно? — еще раз сказала я холодно. Его широко раскрытые глаза и сейчас передо мной. Я ушла, оставив его в оцепенении. А вечером из почтового ящика извлекла адресованную мне записку:
«Уважаемая Мария Андреевна, прошу простить нелепую выходку. Вы правы, я совсем не питаю к вам таких чувств, какие выражал словами. Просто что-то нашло. Теперь же я совершенно спокоен. Мне только стыдно за то, что случилось. Не стану вас больше тревожить. Извините еще раз. Ваш Костычев».
Ну вот и хорошо. Все само собой разрешилось. Какая все же это глупая и никчемная вещь, объяснение в любви.
17 октября. Среда
Слава Богу! Разрешили свидание с тетей Тусей. Но дали всего несколько минут.
Она лежала передо мной совсем незнакомая. Сухонькая, маленькая, с выцветшим лицом. Сразу забормотала:
— Я так нехорошо выгляжу, деточка.
Пыталась поправить волосы.
— Тетя Туся, — я взяла ее за руку, — быстрей выходи. Мы так соскучились. Я четвертую балладу Шопена разучиваю. Вернешься, буду играть.
— Да что же я могу, деточка? Они говорят, еще целый месяц. Если лежать, так зачем же здесь? Я могла бы и дома.
— Но тут лечение.
— Медикаментозное. Это ведь и дома принимать можно.
Все это время я удерживала в себе слезы. Щебетала о школьных делах и папиной диссертации, о том, что дедушку навещали коллеги.
— Я всё о тебе беспокоюсь, деточка, — сказала она, — думаешь, я не видела? Я все видела, деточка! Но что же делать? Знаешь, какая безумная любовь была у меня в молодости? Все складывалось против нас, никакого просвета. Мы так страдали и так не хотели расставаться друг с другом, что однажды забрались на крышу и чуть не в один голос сказали: «Давай возьмемся за руки и прыгнем». Это было светлой ночью. Мы подобрались к самому карнизу и глянули вниз. Но знаешь, какое чудо нам довелось увидеть? На темном газоне травы мерцали звезды. Целые мириады звезд! Это было так похоже на небо! Оказалось, полчища светляков прошли в ту ночь садами и парками. Мы смотрели, смотрели, у нас наступило облегчение...
— Тетя Туся, я очень тебя люблю.
— А как Петр Александрович, деточка?
— Работает. Завтра к тебе придет.
— Скажи Ане, чтобы каждое утро ставила книжки на полку. Это возмутительно, какой бывает у нее беспорядок. — В голосе тети Туси появились крепкие нотки, она даже зашарила по столику в поисках неизменных очков. — А как твой голландский?
— Нашли преподавателя с филфака. В понедельник к нему поеду.
— Лучше бы настоящего голландца. Ведь у нас есть знакомые. Я поговорю с Петром Александровичем...
Вернулась домой, села за учебники. Читала прилежно, но в голове оставалось мало. Внезапно вошла мама, ласково так меня обняла:
— Занимаешься?
Лучше б не обнимала. Сразу захотелось прижаться, заплакать. Она почувствовала, прикоснулась щекой.
— Все пройдет, моя дорогая девочка. Все пройдет...
— Ах, мама, мама...
— Все пройдет, моя дорогая девочка. Все пройдет... все устроится.
— Мама, ты отпустишь меня на дачу? Не спрашивая... Всего на полдня. Не спрашивая...
— Поезжай... — Она гладила меня, целовала. — Ты что-то забыла?
— Да, мама, забыла... мне нужно взять.
— Поезжай. Только двери запирай хорошенько...
18 октября. Четверг
Дима куда-то исчез. Дома не ночевал. У Костычевых страшный переполох. Неужели опять я виновата? Как неприятно. Что же делать? Сейчас уже полдень, а никаких известий. Аня снует между нами и Костычевыми, успокаивает, дежурит у телефона. Папа в полной уверенности, что ничего страшного не произошло. «Я сам убегал из дома». Завтра мне нужно на дачу, девятнадцатое завтра, но теперь просто не знаю. А съездить обязательно нужно, ведь это девятнадцатое октября. «Приедешь на дачу девятнадцатого? Будем бродить по лесу, собирать листья, читать стихи...» Последний шанс. Если он не хочет потерять меня навсегда, то появится завтра на даче. «Роняет лес багряный свой убор, сребрит мороз увянувшее поле...»
20.00. Милиция и больницы о Диме ничего не знают. Это хоть хорошо. Страшно волнуюсь, все-таки он мне дорог. Способность к таким поступкам подозревала я в Диме и раньше. Мятежная у него натура. Но какой эгоизм! Столько людей нервничают. Я бы так не смогла. Впрочем... Нет, все мы ужасные эгоисты...
22.30. Нашла записку от Димы, ее сквозняком со стола сдуло. Всего несколько слов: «Не беспокойтесь. Со мной все в порядке». У Костычевых немножечко отлегло. Но поиски продолжаются. Что могло послужить причиной такого бегства? Я, впрочем, прикидываюсь. Кому, как не мне, знать про это...