Дни
Шрифт:
Я не помню ее всю, но ясно помню ее конец:
– Благодарю вас за то, что вы мужественно отстаиваете те устои, при которых Россия росла и крепла…
Государь говорил негромко, но очень явственно и четко. Голос у него был низкий, довольно густой, а выговор чуть-чуть с налетом иностранных языков. Он мало выговаривал «», почему последнее слово звучало не как «крпла», а почти как «крепла».
Этот гвардейский акцент – единственное, что показалось мне, провинциалу, чужим. А остальное было близкое, но не величественное, а, наоборот, симпатичное своей застенчивостью.
Странно, что и государыня производила то же впечатление застенчивости.
Но кто был совершенно в себе уверен и в ком одном было больше «величественности», чем в его обоих царственных родителях, – это был маленький мальчик – цесаревич. В белой рубашечке, с белой папахой в руках, ребенок был необычайно красив.
После речи государя мы усердно кричали «ура». Он простился с нами общим поклоном – «одной головой» – и вышел из маленького зала, который в этот день был весь пронизан светом.
Хороший был день! Веселый, теплый. Все вышли радостные…
Несмотря на застенчивость государя, мы все почувствовали, что он в хорошем настроении. Уверен в себе, значит, и в судьбе России.
Под мягкий рокот колес придворных экипажей, по удивительным аллеям Царского Села, мы, радостно возбужденные, говорили о том, что безобразному кабаку, именовавшемуся II Государственной Думой, скоро конец. И, действительно, недели через две, а именно 2 июня, она была распущена, и «гнев народа» не выразился абсолютно ни в чем. В этот день один из полков несколько раз под музыку прошел по Невскому в полном порядке, и 3 июня [145]совершало свое победоносное вступление над Россией.
Я целый день ходил по городу, чтобы определить, как я сказал своим друзьям, – есть ли у нас самодержавие?
И вечером, обедая у Донона, чокнулся с Крупенским [146], сказав ему:
– Дорогой друг, самодержавие есть…
С тех пор прошло года полтора. Это было в начале 1909 года. III Государственная Дума приступила под дуумвиратом Столыпин – Гучков к своим большим задачам.
Оппозиция, по крайней своей ограниченности, не понимая, какое большое дело происходит перед ее глазами, всячески мешала реформационным работам. Одной из очередных пакостей был ни к селу ни к городу внесенный законопроект «Об отмене смертной казни» [147]. Моя фракция («правых») поручила мне говорить «против».
Но когда на следующее утро это дело стало разбираться, возник обычный вопрос о «желательности» передачи этого законопроекта в комиссию.
По тогдашнему наказу, против желательности передачи в комиссию мог говорить только один оратор. Случилось так, что двое подали записки одновременно. Это были Гегечкори [148] и я. Гегечкори – потому, что он хотел «отменить» смертную
казнь немедленно, без комиссий, а я – потому, что я хотел точно так же без комиссии ее «утвердить».
Пришлось тянуть жребий. Я его вытащил. Помню, как Крупенский с места своим характерным басом воскликнул:
– Есть Бог!
Я сказал свою речь…
А на следующий день (это было случайно) мы должны были представляться государю – все члены от Волынской губернии, по следующему поводу:
Из Волынской губернии приехала депутация во главе с архиепископом Антонием [149] и знаменитым архимандритом Виталием [150], монахом Почаевской лавры. Остальные члены депутации были крестьяне, по одному от каждого из двенадцати уездов Волынской губернии.
Архимандрит
И действительно, архимандриту Виталию удалось сделать большое дело… Быть может, ему единственному удалось тогда перебросить мост между высшим, культурным классом, то есть «помещиками», и черным народом, «хлеборобами»… В его лице духовенство стало между землевладельцами и крестьянами. Оно подало правую руку одним, левую – другим и повело за собой обоих, объединяя их, как «русских и православных»…
При этом архимандрит Виталий умел держаться на границе демагогии. Он утверждал, что крестьяне получат землю, но не грабежом, не революцией, не всякими безобразиями, а только волей государя и «по справедливости», т. е. чтобы «никого не обижать».
Точно так же умел он направить волынских крестьян и в еврейском вопросе. Он призывал к борьбе с еврейством и не мог не призывать, так как революцию 1905 года вело еврейство «объединенным фронтом» – без различия классов и партий. Но, помня и свой пастырский долг и все остальное, что надо помнить, архимандрит Виталий призывал к противодействию еврейству путем экономической борьбы, а также национальной организованности. Характерен для него был лозунг, который оглушительно повторяли толпы народа, шедшие за ним. Этот лозунг был не «бей жидов», а —
– «Русь идет!». Ни одного еврейского погрома, несмотря на все его горячие речи, призывавшие к борьбе с революцией, на совести у архимандрита Виталия не было, как не было и ни одной помещичьей «иллюминации», как вообще не было ни одного насилия.
Разумеется, его не поняли, разумеется, его оклеветали, но кого не изругивали в те дни! Разве эти безумные люди понимали хоть что-нибудь? Разве они не смешали с грязью Столыпина?
Свою работу архимандрит Виталий вел посредством образования почти в каждом селе так называемого «союза русского народа» [151]. Говорят, что в других местах этот союз был не то подставным, не то хулиганским. Но на Волыни дело было иначе. Сёла совершенно добровольно делали «приговоры» о том, что хотят образовать «союз», и образовывали: такой союз был и в нашей деревне, и я был его почетным председателем.
Между прочим, в последнее время архимандрит Виталий занялся следующей мыслью:
Он, как и другие правые, был озабочен тем, чтобы «историческая русская власть», иначе «самодержавие», не получила ущерба. Nе quid dеtrimеntum сарiаt [35] …
…Всем нам было страшно, как бы не пошатнулась эта власть. Мы считали, что Государственная Дума – Государственной Думой, но всецело принимали лозунг Столыпина: «Никто не может отнять у русского государя право и обязанность спасать богом врученную ему державу».
35
Дабы правосудие не понесло ущерба (лат.).