До Берлина - 896 километров
Шрифт:
— Вы офицер?
— Ано, ано, офицер. Достойник.
Карту с нанесенной на ней обстановкой он без всякой просьбы дарит нам. Очень сообразительный человек, понял, зачем мы прилетели.
— Нам нужен штаб восстания. Штаб.
— Ано, ано. Штаб повстанья есть тут. — Он отмечает на карте дом вблизи площади.
— И еще радиостанция.
— Ано, ано, рация тут. — Оказывается, он уже изобразил ее для нас. Даже об этом позаботился. Да, черт возьми, сегодня хорошо иметь красные звезды на крыльях самолета.
— А как мы попадем в штаб?
— Вон наш доктор довезет вас.
Машина у пана доктора
На центральных улицах много народу, но там стрельба. Это выбивают из чердаков засевших там эсэсовских пулеметчиков. Те из чердачных окон палят по толпе. Но и с ними тоже не церемонятся и, изловив, просто сбрасывают с крыш. Повсюду национальные флаги, огромные полотнища свисают с проводов, балконов, просто из окон, флажки поменьше на дверях магазинов. Вместе с трехцветными национальными флагами тут и там красные.
Минуем огромную продолговатую площадь, где мы намеревались сесть. "Вацлавское наместье", — называет ее доктор. А вот и другая площадь. Иного средневекового вида. Посередине памятник Яну Гусу. Гус стоит среди своих приверженцев и, как кажется, с болью смотрит на какое-то красивое старинное здание, полыхающее перед ним.
— Ратуша, — поясняет нам доктор. — Наша старая ратуша. — И в глазах у него слезы. — Эти эсэсманы не пощадили даже это. — И в переулке он показывает нам старинные часы, куда гитлеровцы влепили снаряд. — Эти часы ходили пятьсот лет.
Недалеко от этих часов вход в большой подвал. Там, оказывается, и был штаб восстания. Но теперь подвал пуст. На столах и на полу изжеванные окурки, бумага, в углу окровавленное эмалированное ведро, из которого торчит ампутированная рука. Должно быть, здесь производились операции.
Где штаб, никто не знает. Его пребывание, по-видимому, в секрете. Даже наша военная форма, вызывающая такой энтузиазм, не помогает напасть на его след. И предосторожность эта не лишняя, говорят, по городу швыряют власовцы, тоже в нашей форме. Впрочем, штаб нам не так уж и нужен. Поручений у меня в штаб нету, а обстановка уже известна.
— Ну, а радио?
— Ано, ано, радио. Розглас.
Доктор везет нас с Севастьяновым на улицу, где помещается здание, как он говорит, розгласа, вероятно, радиокомитета. За это здание бой, как видно, шел совсем недавно, баррикады еще не разобраны. Несколько немцев в черных эсэсовских мундирах валяются на асфальте. А в подворотне тела повстанцев. Убитые прикрыты национальным флагом. Под ногами звенят стреляные гильзы. На мостовой их целая россыпь.
Мы с доктором идем не в главный подъезд, который забаррикадирован изнутри, а куда-то во двор, в подвал. Бомбоубежище? Нет, операционный зал. У входа пулемет и часовые. Удивленно смотрят на нас в упор и, не спрашивая пропусков, прямо-таки подталкивают к двери, где стоят аппараты. В зале какие-то усталые, небритые люди бросаются к нам на шею, обнимают, жмут руки. Они все еще в боевом пылу.
Узнаю, что именно отсюда, из этого подвала, и летели в эфир трагические призывы повстанческого штаба, адресованные советским братьям, Красной Армии.
Объясняю, что сейчас нужно мне на той же волне передать сообщение в штаб фронта.
— Вам что угодно, господин подполковник? — вдруг спрашивает один из них на чистейшем русском языке.
— Вы говорите по-русски? — несколько настороженно спрашиваю я.
— Я русский. Моя фамилия Чириков. Евгений Евгеньевич Чириков.
— Чириков? Случайно, вы не сын писателя Евгения Чирикова?
— Как, у вас еще помнят моего отца? — обрадованно спрашивает собеседник. — Я радиоинженер. Я к вашим услугам. Рация работает… Неужели вы читали книги Евгения Чирикова? Будете передавать открытым текстом или у вас шифр?
— Война кончилась, кого нам стесняться в эфире?
— Увы, у нас она еще идет. Только что погибло два моих друга. Вы видели их тела?
Присаживаюсь к микрофону и в нарушение всяких правил прошу наших связистов записать обстановку в Праге. Карта офицера-повстанца лежит передо мной. Сын писателя-эмигранта, симпатичный хромой человек, приходит мне на помощь, когда я начинаю путать чешские названия. Прошу фронтовых радистов записанное немедленно передать Второму, как по наивному коду именуется начальник штаба фронта генерал Петров, а потом диктую длиннейшую корреспонденцию уже в Москву, в «Правду», рассказывая, что сейчас происходит в городе. Итак, фитиль. Последний фитиль второй мировой войны. Коварный Крушинский, потихоньку от нас уехавший с танкистами, еще где-то идет к Праге на танках Лелюшенко, а мое сочинение, если повезет, скоро ляжет на стол генерала Галактионова.
Диктуется легко. Перед глазами ничего, кроме микрофона и тех картин восстания, о которых я рассказываю. В это время позади раздаются шумные восклицания.
— Советую вам, пан подполковник, добавить еще одну фразу к вашим сообщениям: на заре советские танки вступили в город со стороны Крушевиц. Население восторженно встречает их цветами. — Оглядываюсь. Это Евгений Евгеньевич стоит, улыбается во весь рот, опираясь на свою палку. Оказывается, розглас только что получил эту радостную весть. Что ж, отличная фраза и очень кстати. Добавляю ее, благодарю фронтовых радистов, принявших это мое сочинение.
— Передайте в Москву, что это первая часть. Продолжение корреспонденции передам в шестнадцать ноль-ноль.
День победы. День чудес. В этот день, как мне кажется, чудесам и надлежит происходить. Капитан Севастьянов беспокоится о самолете. Доктор-повстанец увозит его на своем драндулете в Страгово на Сокольский стадион, где стоит его поврежденная машина, а меня два вооруженных парня сопровождают до Вацлавской площади. Вид ее изменился. По ее огромному прямоугольнику движутся наши танки. Они идут осторожно, как добродушные слоны, пробираясь в огромной толпе. Пропыленные до костей мотопехотинцы застенчиво улыбаются, сидя на бортах. Из толпы летят цветы, пачки сигарет, венки, сплетенные из липовых ветвей. Какая-то предприимчивая девица стоит на броне в национальном костюме в эдакой позе Свободы с картины Делакруа, а руки танкистов бережно поддерживают ее.