До последней капли крови
Шрифт:
— Я уверен, — ответил Сикорский, — что Германия не достигнет своих целей, и можно не опасаться выхода России из войны, однако она еще недостаточно сильна, чтобы разбить врага…
Рузвельт улыбнулся.
— Недостаточно сильна, — повторил он. — Вы так думаете, господин премьер?
…И чего он тут в конце концов добился?
— Послушай, — вдруг обратился он к дочери, — как, по-твоему, все, что я делаю, кажется тебе последовательным, взаимосвязанным?..
— Конечно, отец. Ты просто устал.
— Да, наверное. Но, видишь ли, — продолжал он, — последовательность не всегда находит оправдание в политике. Необходимо иметь
И он вспомнил эпизод, произошедший во время полета над Атлантическим океаном, который не забудет, наверное, никогда. Пилот, подполковник Клечиньский, сидя на корточках, держал продолговатый предмет. Это была бомба. Полковники Миткевич и Протасевич сорвались с мест, а Сикорский продолжал сидеть не шелохнувшись, и им показалось, что он ничего не заметил.
Клечиньский ловко и хладнокровно обезвредил взрыватель. Сикорский не помнит, кто из них, Миткевич или Протасевич, сказал тогда: «Чертовски здорово придумано — от нас не осталось бы и следа».
Неужели на самом деле такое могло бы случиться?
«Погиб бы слишком рано», — неожиданно подумал он и впервые после беседы с президентом решил поинтересоваться результатами расследования этого страшного покушения. Подумал: «страшного», поскольку следовало бы с самого начала обратить внимание на некоторые факты: почему бомба не была обнаружена во время предполетного осмотра самолета, в то время как Клечиньский нашел ее без особого труда; почему случайно (случайно ли?) она была найдена в самый последний момент и почему была легко обезврежена? «Подозрительность все нагнеталась, — подумал он. — А может, так и должно было быть?»
Сикорский вернулся к этому вопросу во время беседы с Ретингером. Его «неотступная тень», как Сикорский называл этого господина, которого в корне не любил, но считал незаменимым, докладывал вначале, что пишет о визите американская пресса. Он осторожно присел на краешек кресла, словно не хотел в присутствии генерала откидываться на мягкую спинку.
— Пресса прекрасная, господин премьер. Американские газеты называют вас одним из ведущих лидеров демократической Европы. — Ретингер ждал реакции Сикорского, но тот промолчал. — «Нью-Йорк сан», — продолжал он, — в статье «Сначала Германия» подчеркивает важность ваших стратегических концепций, господин премьер.
— Я объявил войну Японии, — сказал Сикорский и тут же заметил, что произнес эти слова по-театральному, что, вероятно, выглядит смешно. «Я» и «объявил»… — Хорошо… — Он резко встал. — А о чем, в сущности, вы хотели поговорить со мной?
— О беседе с помощником государственного секретаря Берли… — тихо произнес Ретингер.
— А именно?
— Берли, — Ретингер тянул слова, будто колеблясь, — высказал весьма необычное суждение. Он предсказал, в частности, что после войны Россия будет одной из крупнейших мировых держав и что мы вынуждены будем оказывать таким державам, не только России, специальные привилегии. Выразил сомнение в сохранении полного суверенитета малых государств.
— Это должно касаться и нас? — тихо спросил Сикорский.
— Этого Берли не сказал.
— Берли! Берли! Успели не только испечь блин, но уже и съесть его.
— Не понимаю, о чем вы говорите, господин премьер.
— Каково ваше мнение, господин Ретингер?
— Стоять твердо. Сикорский улыбнулся.
— Так же, как и Иден.
— Опять
— Вот что я вам скажу: у меня сложилось впечатление, что англичанам уже известно, что мы должны будем уступить. Еще не говорят об этом открыто, но уже знают и уверены, что мы уступим. Только они, — произнес Сикорский не совсем уверенно, — хотели бы уступить от нашего имени, кое-что на этом выиграть, имея эту козырную карту. Мы будем стоять твердо, твердо… — Бросил на стол спички. — Передвинуть страну, — сказал он, — как будто это воз на колесах, — страшная операция, пан Ретингер, и это недопустимо без ее согласия.
Наступило длительное и беспокойное молчание.
— Вам, господин премьер, несомненно доложат, — отважился наконец нарушить тишину Ретингер, — о результатах расследования инцидента в самолете.
— Доложат, — повторил Сикорский, как бы потеряв к этому интерес.
— Клечиньский сам пронес бомбу, господин премьер. Он принадлежит к числу офицеров-«младотурков» [39]…
— То есть, — проговорил Сикорский, — к молодым дурням из армии, которые хотели напугать меня. Напугать меня! Кто за ними стоит, пан Ретингер?
* * *
— Никакой возможности взглянуть со стороны на себя, окружающих людей, войну! Торчишь среди всех, даже здесь, в посольстве, как в марширующем взводе: нельзя выходить из строя, ты часть подразделения, и вместе с ним лезешь в грязь, в воду, на мины, в ад, когда нетрудно сломать и шею, А эта дорога и ведет, кстати, через круги ада. Может, позднее назовешь это иначе, если мы, ты и я, вообще доживем до того времени.
— Много пьешь, — сказал Радван.
Да, Ева пила даже в посольстве. В шкафу, за бумагами, у нее всегда стояла бутылка коньяка, а на столе — чайные кружки. Он с удовольствием приходил к ней, чувствовал себя в ее обществе намного свободнее, чем даже с Аней. Аня любила его, но не соглашалась с его мыслями. Ева же с сочувствием относилась к его взглядам, к любой попытке их выражения; он чувствовал, что она переживает за него, и это вызывало у него признательность.
— С меня хватит, — заявила она. — Разве ты не видишь, что ничего уже нельзя сделать? Что мы попали в ловушку? Кот постоянно старается как-то поправить ситуацию, успокоить всех и не понимает, кто каждый раз портит ему игру. Медовый месяц продолжался недолго, а сейчас все разваливается, возникают все новые и новые конфликты. По вопросам гражданства, представительства, завтрашнего или вчерашнего дня… Иногда думаю, что так и должно быть, что все решено, договорено, утверждено. Ничего из этого не выйдет, никакого согласия между нами и ними не будет, они не могут, и мы не можем.
— Ты что болтаешь?!
— Мой милый мальчик, — прошептала Ева, — такие, как ты, порядочные, любимые, симпатичные, никогда ничего не поймут. — Она налила себе полстакана коньяка и начала не спеша прихлебывать его, как чай. — Иногда мне кажется, что я лучше понимаю эту страну, чем те, кто был в лагерях. Не потому, что они ослеплены ненавистью, а потому, что все время думают, что можно играть, давить, заставлять идти на компромиссы. Но это неправда.
— И так считает Верховный?
— Конечно. Но это неправда, — твердо повторила она. — Здесь идет игра под названием «Все или ничего», тут нет никакой торговли. Уступишь, тогда есть еще какой-то шанс, но уступить надо полностью, сдаться на милость победителя, отказавшись от всех своих надежд…