До последней крови
Шрифт:
— Понимаю, мне тоже так говорили. — Вдруг стала серьезной. — Здесь не так-то легко, поручник Радван. — И снова сменила тон: — Вашего шефа, Высоконьского, считают ловким игроком, а на самом деле…
— Предпочитаю, — перебил ее Радван, — сам составить себе мнение о майоре.
— Восхищаюсь вами. Значит, никаких сплетен?
— Никаких.
— Увидим. Вы женаты?
— Нет, — ответил он спустя минуту.
— Это тоже большой плюс. Приглашаю в свое купе на рюмку коньяка.
Заканчивалось пребывание Зигмунта Павлика во фронтовом госпитале. Когда ему впервые разрешили с помощью медсестры выйти из здания, в котором еще недавно размещалась десятилетка, на большой внутренний двор, взглянуть на снег, деревья
Он был ранен второго декабря в контратаке под Яхромой. Наступление немцев на Москву к этому времени уже выдохлось, но столица была по-прежнему рядом, и каждый боец чувствовал ее близость, хотя многие из них в Москве никогда не бывали.
Павлик запомнил это утро… Бушевала метель, они видели из окопа только изрезанное стрелковыми ячейками заснеженное поле; кое-где торчали обгоревшие остовы танков, тягачей, автомашин. С минуты на минуту должна была начаться артиллерийская подготовка, бойцы свертывали самокрутки. Боря, фронтовой друг, протянул ему свой кисет, Павлик вынул из кармана кусок газеты, той, в которой была напечатана информация о дружеском визите генерала Сикорского в СССР. Он читал это сообщение с каким-то странным чувством. «Твой генерал», — сказал Боря. «Мой?» Он не хотел признаться даже самому себе, что приезд Сикорского доставил ему удовлетворение, хотя у него не было оснований доверять ни ему, ни кому-либо другому из сопровождавших его генералов и министров, фамилии которых он знал, а деятельность их помнил. Всю свою сознательную жизнь он посвятил борьбе с этими людьми и их правительствами. Подумал про себя: «посвятил», хотя в действительности он отказался от всякого личного счастья, а теперь чувствовал себя в какой-то степени виноватым. «Не мог же я поступить иначе, — рассуждал он. — Но разве я действительно не мог узнать хотя бы того, где и как живет мой сын?» А когда? Четыре года в Равиче [27] , потом несколько недель на свободе, когда партия перестала уже существовать и стало очевидным, что Германия вот-вот нападет на Польшу, восемнадцать дней боев в сентябре 1939 года и возвращение во Львов, в котором уже установилась Советская власть. Зося и Збышек живут, наверное, по-прежнему под Калишем. Столько лет прошло уже с тех пор, как Зося заявила, что не хочет больше видеть его. «Я не создана для такой жизни», — говорила она. Действительно, не хотела? А может, надо было… Подумал, что теперь с удовольствием увидел бы своего сына, которого он, собственно говоря, не знал, и его удивила эта неожиданная тоска по нему.
27
Тюрьма для политзаключенных в буржуазной Польше.
Ему удалось вступить в Красную Армию через восемь дней после эвакуации из Львова. Он гордился тем, что его не послали в строительные батальоны, но все время боялся, что могут послать. Эта участь постигла многих его товарищей по партии, которым не доверяли… А почему они должны были им доверять? Людей надо долго проверять… Он повторял про себя эти две фразы, и всякий раз они причиняли ему боль. Но он привык переносить ее, считал себя твердым человеком, убеждал, что должен таким и быть.
Аня, его младшая сестра, которая уехала вместе с ним из Львова и от которой он получал теперь письма из Куйбышева, сказала как-то, когда они еще жили во Львове: «Иногда я думаю, что это не твердость, а бесчувственность». Речь шла о ком-то, с кем обошлись тогда несправедливо, обвинили, возможно, без всяких оснований. Возможно? Нельзя же рисковать, если ставка так велика. Что значит отдельная человеческая жизнь? «Вы говорите о счастье миллионов как о какой-то статистической величине, как будто бы счастье миллионов не складывается из множества индивидуальных радостей отдельных людей».
Он вспомнил ушедшего на пенсию учителя, который
Интересно, чего тогда, перед боем, хотел от него батальонный комиссар? Этого он никогда не узнает. Замполит роты передал ему приказ явиться в штаб батальона, разумеется после боя. Он подумал, что, возможно, его хотели отправить все же в стройбат, и даже теперь, хотя это не имело уже никакого значения, ему было неприятно вспоминать об этом.
Из той атаки в памяти осталось не так уж много. Он помнил командира роты, который первым вылез из окопа, помнил себя, бегущего по снегу; видел только стелющийся над немецкими окопами черный дым, а потом вдруг — распоротое молнией взрыва небо и… лицо женщины в белом халате, склонившееся над ним. Когда он начал уже вставать, в палату принесли и положили на соседнюю койку молодого парня с круглым, как у ребенка, лицом. На вид он был чуть старше его сына. Павлик часто сиживал на его койке, подавал ему «утку», приносил чай. Сергей, так звали соседа, получил штыковую рану в живот. Зигмунта беспокоило его состояние — врачи часто навещали парня, осматривали его, забирали на всякие анализы и процедуры, но молчали.
— Я вылечусь, папаша? — спрашивал Сергей, так он называл Павлика.
— Конечно, вылечишься, — уверял Павлик. Паренек был интересным, сообразительным, любил поговорить.
— А почему ты, папаша, так мало рассказываешь о себе?
— Наверное, потому, что интересного рассказать мне нечего.
— Ты сам по себе интересный. Поляк, а в нашей армии… Скажи, как поляки относятся к русским?
— По-разному.
— Это еще ни о чем не говорит. Я знаю: интернационализм… вместе сражаемся с немцами, как будто бы все просто и понятно, но какими нас видят в других странах, что о нас думают?
Павлик рассказывал, чем для него в тюрьме и во время подпольной работы был Советский Союз, цитировал стихотворение Броневского о Магнитогорске, но Сергей, казалось, этим все же не был удовлетворен.
— Это ты, ну и, разумеется, коммунисты. А другие? Хотелось бы, — вздыхал он, — увидеть, как выглядит хотя бы Польша, как там живут люди.
— Увидишь…
— Может быть… — И говорил о себе, о своей самой большой мечте: — Сыграть бы партию в шахматы… Я, — объяснял, — сколько себя помню, играл в шахматы, был чемпионом Гомеля, когда заканчивал восьмой класс. В этом году обещали, что буду играть в Москве. Говорили, что мог бы стать гроссмейстером… А гроссмейстеры много ездят по свету.
И Павлик, когда уже набрался достаточно сил, чтобы без посторонней помощи выходить из палаты, отправился на поиски шахмат.
Пользуясь случаем, знакомился с полевым госпиталем. Койки стояли везде: в коридорах, в гимнастическом зале прежней десятилетки, а носилки с ранеными — даже на полу. Постоянное зрелище страданий, видимо, закаляет, ибо Павлик уже ни на что не обращал внимания; им тоже никто не интересовался. Он обращался ко всем людям в белых халатах, которых встречал: к усталому санитару, что, прислонившись спиной к стене, ел суп из котелка, к женщине-врачу, только что закончившей осмотр раненого, которого принесли на носилках, и закуривавшей папиросу, к молодой девушке, бегущей по коридору со шприцем в руке, — с одним вопросом:
— Вы, случайно, не знаете, у кого могут быть шахматы?
Некоторые не понимали, что ему нужно. Санитарка минуту обдумывала вопрос, потом внимательно посмотрела на Павлика.
— Шахматы? — повторила она. — Кто-то вырезал когда-то из дерева шашки, но уже не помню, кто и когда.
Врач велела ему вернуться в палату. Какой-то раненый, приподнимаясь на койке, все повторял: «Дайте покурить… принесите покурить».
Наконец встретил знакомого врача, который время от времени приходил в их палату.