До свидания, Светополь!: Повести
Шрифт:
А вот и она… Открыла дверь, стоит, смотрит. Не оборачиваясь, Римма нагнулась, рядышком поставила туфли — те самые замшевые туфли, которые с дочерней самоотверженностью заставила её надеть Наташа.
— Оказывается, это ты, — проговорила мать.
Лучше бы она не задевала её сейчас!
— А кто ещё это мог быть? Домовой ходит?
Но даже намёка на шутку не переносила мать.
— По–моему, кроме тебя, в этой комнате живёт ещё кто-то.
— По–моему, тоже. — Поднявшись, она стала расстёгивать блузку.
— И тебе не кажется странным, что ты дома, а её нет?
— Странным? — переспросила Римма. — Что именно?
— А тебя нет? Твоя дочь младше тебя на двадцать лет…
Римма перебила:
— Твоя дочь младше тебя на тридцать лет, но это не значит, что я должна сидеть дома и грызть морковку.
Мать засопела.
— Тебя никто не принуждает сидеть дома. Но в её возрасте…
Римма резко повернулась:
— Что в её возрасте?
— В её возрасте я держала тебя в ежовых рукавицах.
— И что из этого? — спросила Римма.
— Что из этого? Таких глупых вопросов ты не задавала ещё.
— Поумнела, видать.
— Я говорю — глупых, — отчётливо выговорила мать.
— Вот я и говорю: поумнела.
Некоторое время мать пристально всматривалась в неё. Затем вынесла приговор:
— Ты ерунду несёшь. А твоя дочь…
Римма стукнула об пол босой ногой:
— Не смей говорить о моей дочери! Не смей! Ты недостойна её! И я недостойна! Она лучше нас — неужели ты не видишь этого? Лучше, чище, добрее! Она будет счастлива. Хотя бы она!
Мать выпрямилась.
— Если ты считаешь, что счастье в мужских штанах, то такое счастье ты найдёшь на каждом углу. Тут особого дара не требуется. Подойди к любому мужику, и он в полчаса осчастливит тебя. Только я…
— Не осчастливит! — крикнула Римма, — Прогонит! Ногой под зад даст. Ступай, скажет, вон. Вон! Вон!
На ходу сунув в шлепанцы босые ноги, выбежала из комнаты. Мимо матери, что-то бубнящей ей, мимо бубнящего телевизора…
Во дворе разбросанно светились цветные окна. Римма быстро подошла к скамейке под ивой, села. Противные чужие звуки выкатились из груди. Так давно не было у неё этого… Она плакала от жалости и презрения к себе, от своей немощи, от беспощадного понимания, что никто ни в чем не виноват — даже мать, от ненависти к неусыпному своему уму, который, словно злой пёс, не пускает её в счастливый мир. «Сейчас, — твердила она. — Сейчас это пройдёт».
Чьи-то осторожные шаги раздались рядом. Испуганно вскинула она голову. Оксана…
С силой зажмурила Римма глаза, а когда разлепила веки, слез не было.
— Я заняла ваше место?
— Почему моё? — произнесла Оксана своим надтреснутым голосом. — Это я вам помешала. Прошу прощения.
У Риммы отлегло от сердца.
— У вас не найдётся сигареты? — спросила она. Ничего-то не поняла её соседка…
Оксана засмеялась — коротким болезненным смехом.
— Я за этим же сюда. Тут часто курят вечерами. В доме ведь жены не позволяют, — прибавила она с язвительностью, на какую вряд ли решилась, будь здесь не Римма, а другая, благополучная, женщина. А так они — два сапога пара. Римме была приятна эта объединяющая их интонация.
— У меня есть дома, — проговорила она. — Я принесу. — И тотчас почувствовала, как трудно будет сделать это.
— Не надо, — сказала Оксана. — Достанем сейчас.
Из разноцветных окон на неё падал свет, лицо было бледным, а впадины глаз черными. Наверное, по ночам ей бывает страшно одной…
От ворот
— Эй! — окликнула Оксана.
Акимов остановился, и она неторопливо подошла к нему.
— Здравствуй, дядя Серёжа. Покурить дашь?
Секунду–другую Акимов всматривался в неё.
— Ты, что ли?
— Я, дядя Серёжа. Не узнал?
— Как не узнал! Тебя не узнаешь… — Он тяжело переложил авоську из одной руки в другую, в карман полез. — Вот. Только у меня простые.
— А нам не надо сложные. Ещё одну… Спички есть?
— У меня все есть. А там кто с тобой? — спросил он, понизив голос.
Оксана чиркнула и прикурила, загородив огонь ладонью.
— Спасибо. Ступай спать, дядя Серёжа. Любопытному в театре нос прищемили. Не слыхал?
Вернулась к скамейке, а старик Акимов, постояв, заковылял дальше.
— Папиросы… Будете?
Римма молча взяла, прикурила у нагнувшейся к ней, благоухающей духами Оксаны. Хорошо!
— Садитесь, — сказала она.
Оксана помедлила и осторожно опустилась на краешек скамьи.
Высоко в листве прошелестел ветер. Римма поёжилась. Из палисадников долетал запах отцветающего табака.
Ещё кто-то шел от ворот. Римма машинально повернула голову. Наташа? Так рано? Одна? Вероятно, опять рассорилась со своим мальчиком.
— У вас прелестная дочь, — задумчиво сказала Оксана.
Нагнувшись, осторожно плюнула на окурок. Он зашипел и погас. Она поднялась.
— Спасибо вам.
— За что? — удивилась Римма.
На бледном Оксанином лице темнел старушечий какой-то рот.
— Так, — произнесла она этим старушечьим ртом. — Просто спасибо, — И, повернувшись, пошла.
УЛЯ МАКСИМОВА, ЛЮБОВЬ МОЯ И НАДЕЖДА
Вот признание: я люблю Улю. Улю, Уленьку Максимову, Ульяну… Вижу её глаза, конечно же сначала глаза — большие, удивленно–радостные, в ранних морщинках, ничуть не досаждающих ей. Глаза, которые, сколько я помню её, никогда не дарили вам части своего внимания, а всегда все целиком; пусть ненадолго, но все. А что ненадолго, вина не её. Она готова была слушать вас, и смотреть на вас, и переживать за вас бесконечно, однако иные заботы и иные люди требовали её внимания, и как могла она отказать им! Отказать в чем-либо она могла только себе. Самоотречение и самоограничение были присущи ей с детства (вижу, как счастливо любуется она маленькой девочкой, сунув ей, чтобы успокоить, свою куклу, а самой-то лет восемь или девять, не больше, потому что мы, живя по соседству, учились ещё в разных школах: она — в женской, я — в мужской; любуется, а огромные глаза излучают радостный свет, который нисколечко не померк за эти годы). Самоотречение и самоограничение, да, но без малейшего налёта жертвенности. Это важно. Главное, определяющее качество, о котором нужно сказать сразу же и которое лично мне многое объясняет и в Уленьке, и в её непростых отношениях с Никитой (её мужем), и в истории, которую я намерен рассказать вам, — это неумение жалеть себя. Её не то что убеждение, а внутренняя установка, вряд ли осознанная, что по–настоящему страдать могут только другие, она же — нет.