До свидания там, наверху
Шрифт:
Эжен, мой дорогой друг,
поверь, я очень ценю твои весточки, но, видишь ли, уже четыре месяца ты шлешь только рисунки, никогда ни словечка, ни фразы… Верно, ты не любишь писать, это я могу понять. Но…
Рисовать было куда проще, так как тут не надо слов. Была бы его воля, он вообще бы не отвечал, но этот парень, Альбер, так старался, он сделал все, что от него зависело. Эдуар ни в чем его не упрекал… Разве что… ну чуть-чуть. Короче, именно из-за того, что спас ему жизнь, Эдуар и оказался в таком положении. Он пошел на это по собственной воле, но – как сказать – он не мог выразить то, что
Когда на миг отступали боль, тревога, страдание, их сменяли навязчивые образы, и вместо лица Альбера появлялось лицо лейтенанта Праделя. Эдуар ничего не понял в этой истории с вызовом к генералу, с трибуналом, которого едва удалось избежать… Цепочка событий развернулась накануне транспортировки, когда его разум был притуплен обезболивающими, и оставшийся от нее след был неясным, испещренным провалами. Зато совершенно четким был профиль лейтенанта Праделя, который стоял неподвижно под градом пуль, глядя себе под ноги, затем он отошел, а потом обрушилась стена земли… Хотя Эдуар не понимал почему, для него не было сомнений, что Прадель причастен к тому, что произошло. Тут вскипел бы кто угодно. Но тогда Эдуар сумел собрать все свое мужество на поле боя и откопать товарища, а теперь он был совершенно опустошен. Мысленные образы выглядели как плоские далекие картинки, которые имели к нему лишь косвенное отношение, и здесь не было места ни гневу, ни надежде.
Эдуар был жутко подавлен.
…и, уверяю тебя, не всегда легко понять твою жизнь. Мне неизвестно, ешь ли ты досыта, разговаривают ли с тобой врачи хоть немного, надеюсь, да, и заходит ли наконец речь о пересадке, как мне говорили, впрочем я тебе писал об этом.
История с пересадкой… Речь об этом уже не шла. Альбер ни о чем не догадывался, его видение ситуации было чисто теоретическим. Все эти недели ушли лишь на то, чтобы остановить различные инфекции и «подлатать» Эдуара – выражение профессора Модре, рыжего весельчака, у которого энергия била через край; профессор возглавлял госпиталь Роллен на авеню Трюден. Он оперировал Эдуара шесть раз.
– Мы с вами, можно сказать, весьма сблизились!
И каждый раз детально разъяснял причины хирургического вмешательства, ограничения, говорил, какое место занимает данная операция в общей стратегии. Недаром он стал военным врачом, это был человек, наделенный несокрушимой верой в медицину, – плод сотен ампутаций и резекций, сделанных на передовой, днем и ночью, порой прямо в окопах.
Не так давно Эдуару наконец позволили посмотреть на себя в зеркало. Конечно, для медсестер и врачей, которым достался пациент, чье лицо представляло собой сплошную рану, где за кровоточащей плотью остались только язычок, начало трахеи и невероятным образом уцелевший ряд зубов, – для всех них нынешний Эдуар являл весьма обнадеживающую картину. Они вели оптимистические разговоры, но их удовлетворение проделанной работой бывало начисто сметено безмерным отчаянием, в которое были повергнуты те, кто впервые обнаруживал, что с ними стало.
Отсюда речи о будущем. Существенно важные для морального духа пострадавшего. За несколько недель до того, как поставить Эдуара перед зеркалом, Модре начал исполнять один и тот же куплет:
– Запомните следующее: то, как вы выглядите сегодня, не имеет ничего общего с тем, как вы будете выглядеть завтра.
Он напирал на слово «ничего», и это было громадное «ничего».
Профессор затрачивал массу энергии, так как чувствовал, сколь ничтожно его воздействие на Эдуара. Конечно, это была убийственная война, превосходившая все мыслимые пределы, но если взглянуть на все это с оптимистической стороны, то война помогла существенно двинуть вперед челюстно-лицевую хирургию.
– Я бы даже сказал, весьма существенно!
Эдуару демонстрировали механические челюсти, гипсовые головы, снабженные стальными стержнями, различные приборы средневекового вида – последнее слово ортопедического искусства. По сути, это были приманки, так как Модре, будучи мудрым стратегом, предпринял осаду Эдуара, чтобы наилучшим образом подвести его к тому, что являлось лейтмотивом всех его терапевтических предложений:
– Пересадка Дюфурмантеля!
У вас предварительно вырезали ленты кожи с головы, а затем пересаживали их на нижнюю часть лица.
Модре показал ему несколько снимков таким образом подлатанных раненых. Ну вот, думал Эдуар, дайте военному врачу типа с физиономией, совершенно покореженной другими военными, и он вернет вам вполне презентабельного гнома.
Ответ Эдуара был краток.
Большими буквами в своей разговорной тетради он просто написал: НЕТ.
Тогда, несмотря на то что эта идея, как ни странно, была ему не по душе, Модре упомянул о протезах. Вулканит, легкий металл, алюминий – медицина располагает всем необходимым, чтобы создать для раненого новую челюсть. А для щек… Эдуар не стал ждать продолжения; схватив толстую тетрадь, он вновь написал: НЕТ.
– Как – нет? – спросил хирург. – Нет чему?
– Нет всему. Я останусь как есть.
Модре с понимающим видом кивнул, показывая, что он все понимает; в первые месяцы с подобной реакцией сталкивались довольно часто: отказ – воздействие посттравматической депрессии. Со временем это проходило. Даже те, кто лишился лица, рано или поздно начинают вести себя разумно – такова жизнь.
Но и четыре месяца спустя, после тысячи настоятельных просьб и в тот момент, когда все остальные – все без исключения – согласились отдаться в руки хирургов, чтобы уменьшить ущерб, рядовой Ларивьер продолжал упорно отказываться: я останусь как есть.
При этом глаза упрямца были застывшими, стеклянными.
Призвали психиатров.
Ладно, в то же время благодаря твоим рисункам, думаю, я все же понял главное: палата, где ты лежишь сейчас, кажется больше и просторнее, чем прежняя, да? Там, во дворе, это что – деревья? Я, конечно, не буду утверждать, что тебе следует радоваться, что ты там, но, видишь ли, я не знаю, что можно для тебя сделать отсюда. Я чувствую себя ужасно бессильным.
Спасибо за изображения монашки Мари-Камиллы.
До сих пор ты ухитрялся показывать мне ее лишь со спины или в профиль, понимаю, почему ты хотел сохранить ее для себя, старый шалопай! Она очень мила. Признаюсь, что если бы у меня не было моей Сесиль…
На самом деле никаких монашек в этом заведении не было, все медсестры были штатские – очень доброжелательные женщины, вовсю проявлявшие сострадание. Но надо же было что-то рассказать Альберу, который строчил ему по два письма в неделю. Первые рисунки Эдуара были довольно неумелыми, рука его дрожала, да и видел он неважно. Помимо того что одна операция следовала за другой, он все время страдал от боли. Альбер решил, что распознал в едва намеченном профиле «юную монахиню». Монахиня так монахиня, подумал Эдуар, без разницы. Он окрестил ее Мари-Камиллой. Благодаря письмам он составил какое-то представление об Альбере и теперь пытался придать этой воображаемой послушнице черты, которые должны были ему нравиться.