До встречи в «Городке»
Шрифт:
— Не кажется ли тебе, Ромик, что нам пора проанализировать истоки наших неудач?
— А чего тут анализировать, — мудро ответил Рома и, зевнув, начал отходить ко сну.
— И все-таки почему бы не проанализировать? — не успокаивался я.
Рома был умным. Он знал и помнил все, что только мог знать и помнить эрудированный, начитанный сын Бронштейна и Каплан. И даже чуть больше. И потому он сказал:
— Да нечего тут анализировать. Все и так понятно: два жида в три ряда — вот тебе и весь анализ.
— Значит, ты, Рома, настаиваешь, что неприятности идут от того, что в нашем дуэте всего два человека и из этих
— Настаиваю я на лимонных корочках, — сказал умный Рома, уже засыпая. — Но уточняю: не просто два, а двое из двух. Ты понял? А два еврея из двух — это уже перебор.
И тут меня осенило.
— Рома! — сказал я. — Рома, вот ты говоришь, что два еврея из двоих это перебор. А я тебе, Ромик, больше скажу. Даже один из одного — это уже перебор, причем чудовищный.
Но Ромка этого не слышал. Он спал, этот умный маленький человек. Он знал, что когда трудно, лучше поспать. Глядишь, проснешься утром — и все пучком.
И все-таки мы продолбали этот неприступный форпост, именуемый «Останкино». Задницей ли, локтями, ногами, головой ли — это неважно. Важно, что продолбали. Я думаю, что Господь, наблюдая за нашими мучительными безостановочными попытками взобраться на проклятый Олимп и видя, как мы, падая, каждый раз обдираем до крови кожу, испытал некоторую неловкость. Он, наверное, подумал: «Ладно, хорош! Так ведь и изувечиться недолго», и дал разрешительную отмашку. Я благодарен Господу за его мудрый поступок. Говорю это без всякой иронии. Я благодарен Господу за поддержку, потому как в той стране и в той ситуации помочь нам мог только он.
Итак, Господь переключил красный свет светофора на зеленый, и у нас поперло. Мы появлялись в самых популярных передачах. Нас начали узнавать. Когда у меня впервые попросили автограф, я от неожиданности отпрыгнул, приняв за сумасшедшую эту тетеньку с ручкой и записной книжкой.
Мы с Ромой почувствовали первые чуть теплые прикосновения лучиков славы.
И вдруг все кончилось. Ромка ушел. Нелепая смерть. Всякая смерть нелепа, но эта казалась мне сам ой нелепой и нелогичной.
Его выписали из больницы. Он поселился у старушки. Старушка была одинока, Ромка тоже, и она полюбила его как первенца. Она ухаживала за ним, она убирала за ним, она готовила ему еду, и он, видя старушечьи старания, тоже, по-своему, пытался о ней заботиться, хотя она в его заботе не нуждалась. Это была железная бабушка. Долгие стояния в очередях за всем, что дают (от куска колбасы до справки в жэке), сделали ее бессмертной. Лет ей было около восьмидесяти, но, глядя на нее, становилось понятно, что дева в белом саване и с косой давно потеряла всякую надежду прибрать ее к себе. Я был спокоен, я понимал, что железная бабушка разобьется в лепешку, а Ромку выходит. К сожалению, я ошибся. В одну гнусную ночь прозвенел звонок и в телефонной трубке раздался отчаянный бабушкин голос:
— Ромочка умер.
Я почувствовал, как ноги стали ватными.
— Ромочка умер, — снова сказала она. — Книжку читал, потом вздохнул, книжку выронил и умер. А книжка на полу валяется.
Я ничего не соображал.
— Как умер, от чего умер?
— От сердца. Вон «скорая» приехала. Говорят, сердце не выдержало.
Утром я приехал к Роме. Он лежал в спортивных штанах и синей рубашке. Но это уже был не Рома. Мне казалось, что передо мной лежит памятник. Торжественный и величественный. Даже рубаха, казалось, была сделана из мрамора. Санитары накрыли его простыней, положили на носилки, понесли, и вдруг второй, шедший сзади, узнал его.
— Слушай, да это же этот… как его… «вопрос, конечно, интересный».
— Да ты че? — удивился первый, обернулся и уронил Ромку. Ромка лежал на полу, безучастный к восторгам санитаров.
— Ты глянь, — обрадовался первый, — действительно, он.
— Ну вы, козлы, — не выдержал я, — положите его на носилки, пока я вас кочергой не перебил.
Через день Ромку похоронили. После кладбища пили и плакали. Плакали и пили.
Прошло девять лет. На ячейке с Роминой урной сломан заборчик. Фотография слиняла и наполовину отодрана ветром. И только рядом с урной валяется скукоженный искусственный цветок, принесенный кем-то когда-то очень-очень давно…
Глава двенадцатая,
которую я решил назвать «Здравствуй, Юра!», так как в ней наконец появляется Стоянов
Как-то погожим июньским утром, когда я, отпаиваясь киселем, приходил в себя после тяжело проведенных выходных дней, тишину сознания прорезал телефонный звонок.
— Добрый день! — прощебетал жизнерадостный (то ли девичий, то ли женский) голос. — Это вас с Ленфильма беспокоят.
— Я вас слушаю, — сказал я несколько взволнованней обычного, так как киностудии нечасто баловали меня своим вниманием.
— Мы хотим предложить вам роль Горького в картине…
— Это неважно, в какой картине, — перебил я, — я всю жизнь мечтал сыграть Горького. Как бы сценарий прочитать?
— А вы сейчас приезжайте, — прощебетал все тот же жизнерадостный женский голос.
Через час я уже читал сценарий, развязно развалившись в кресле помрежа. Я читал его очень внимательно, но никаких следов Горького не обнаружил.
— А где Алексей Максимович? — тревожно спросил я.
— Ах, извините, — сконфузилась помреж и протянула засаленную бумажку, на которой карандашом была сделана следующая запись:
«Допол. к стр. 32. В каб. Сталина вход. Горький.
Сталин. Товарищ Горький, вот вы написали роман „Мать“?
Горький. Да.
Сталин. А почему бы вам не написать роман, „Отец“?»
Стало грустно.
— Это все? — спросил я.
— Ну почему же все? — обиделась помреж. — Виктор Николаевич (так звали режиссера) просил передать, что полностью вам доверяет. Придумывайте все, что хотите. Чем больше, тем лучше.
В преддверии съемок я только тем и занимался, что сочинял комические сценки с участием Горького и отца всех народов, но все это оказалось ни к чему. Виктор Николаевич не отступал от сценария ни на йоту, и любые предложения пресекались им самым решительным образом.
— Это у себя где-нибудь в Жопинске, если будете снимать картину, милости просим — любой бред имеет место быть. Но только там, в Жопинске-Ропинске-Шмокинске. А мы здесь делаем кино. Понимаете — кино!
Закончились эти пререкания тем, что у меня было отобрано даже междометие «да», которым в картине «Анекдоты» Горький отвечал на вопрос Сталина, не он ли случайно написал «Мать». В ответ на этот волнующий Сталина вопрос мне, после пререканий, было позволено лишь многозначительно кивнуть. Мол, я написал, а кто же еще?