До встречи в «Городке»
Шрифт:
Первого моего пса мне продали как той-терьера. Щенок не рос, остался двадцати сантиметров в холке, не лаял, а мяукал, и язык не поворачивался назвать его кобелем. Через два месяца он перекочевал к отцу моей первой жены в Минеральные Воды и там продолжил свою странную породу.
Второго пса мне выдали за «русскую гончую». Три месяца я лечил еготот глистов, а потом подарил одному егерю.
Третьим был двухлетний курцхар, у которого затянулся период полового созревания. Однажды я пришел из института и застал жену сидящей на шкафу. Внизу лаял пес, и глаз у него был какой-то очень весенний. Курцхара я отвез обратно на Птичий рынок и подарил двум школьницам из Подмосковья, дав еще и денег на электричку.
Так что благотворительность я понимал очень по-своему: помоги собаке и подари ее другому. Все же если я пропускал занятия, староста курса Юра Богданов объяснял педагогам мое отсутствие так:
— Он болен.
— Чем?
— Любовью к животным.
…Уже четырнадцать лет живет у меня Тиль — беспородный пес, обаятельнейшее существо с человечьим взглядом, которое я называю «карликовым ньюфаундлендом». Из всех команд он понимает только одну: «Сделай заиньку». Выполняя ее, он садится на задницу и ждет куска колбасы. С этим трюком Тиль и кочует из одного выпуска «Городка» в другой.
«Актёр клубов и библиотек»
Как я был Героем Советского Союза
В армию меня призвали в 1979 году. Служил чуть больше года. Вот как все это происходило.
Товарищи солдаты, сержанты, прапорщики, офицеры и генералы нашего Городка!
В «Городке» у нас было довольно много историй про армию. Ни один военный человек ни разу не обиделся на нас. По крайней мере, в глаза никто не высказывал никаких претензий. Передача у нас не злая, простодушная. И вообще «Городок» оценивается по очень простой шкале «смешно — не смешно». И я, и Илья, оба мы отслужили срочную службу. Поэтому все армейские типажи, знакомые вам по «Городку», — все они взяты нами, как говорится, с натуры. Все они родом из нашей молодости, и у большинства есть реальные прототипы. И прапорщик Пилипчук, и товарищ Генерал, и рядовой Урузбаев — наши старые знакомые. И мы с Олейниковым шлем им наш армейский дружеский привет.
Было мне в ту пору аж двадцать два. После окончания московского ГИТИСа работал я в Ленинградском Большом драматическом артистом.
Человек семейный и при ребенке, жил в общаге, играл одну главную роль и чуть ли не ежедневно бегал по сцене в бесчисленных массовках. Ясно, что как всякому перспективному артисту, мужу и отцу в солдаты мне идти не хотелось. Исполнение почетной обязанности гражданина грозило, как мне тогда казалось, потерей профессии. Только-только Георгий Александрович Товстоногов стал отличать меня при встрече в театральном коридоре от Юрия Томошевского, моего однокурсника, жившего в том же общежитии и столь же «плотно» занятого в текущем репертуаре, как на тебе — служи Советскому Союзу! Нам, «драматическим», светило по полтора года, а несчастных «балетных», скажем, забривали на два, потому что ни у кого из них не было высшего образования. Среднее специальное, то есть как бы хореографическое ПТУ — да, а высшего — нет.
(«Балетные» убивались пуще нашего — хореографические экзерсисы с киркой да лопатой еще никого не привели в Большой театр или в ансамбль Моисеева.) Если бы я знал, от какого источника вдохновения я пытался увильнуть!
В начале 1979 года, то есть когда нам грозил осенний призыв, а именно накануне афганской войны, был недобор солдатского поголовья в армии. Забирали всех подряд. Служить мне предстояло вместе с моим другом и партнером Юркой Томошевским, по кличке Томаш. Директор театра пообещал нам, что служба будет «не бей лежачего», блатная, будем отбывать свое в ансамбле Ленинградского военного округа, у Кунаева.
«Пойдете, куда вам скажут в военкомате, — сказал директор, — где-то распишетесь в бумажке, а вечером в театр, на работу. Вы остаетесь в репертуаре, заменять вас некем. Я обо всем договорился с вояками». Так говорил директор.
На городском сборном пункте рассортировали нас по командам с какими-то секретными мистическими кодами. Выкрикивает, например, дембель: «Команда шестьсот шестьдесят шестая Г, на выход», — и двадцать перепуганных архитекторов или клубных работников уходят в неизвестном направлении. (В тот день призывались только те, у кого высшее образование.) А Томаш мой все время чего-то шухерит, гоношится, крутится возле прапорщиков, и я так понимаю, что дорожки наши могут разойтись. Наверное, он, гад, думаю я, в другом ансамбле служить будет. В еще более блатном и халявном. Не знал тогда ни я, ни Юра Томошевский, что на ближайший месяц нашим ансамблем станет школа сержантов в полку имени Ленинского комсомола и что танцевать мы с ним будем в кирзе на плацу, а декламировать — в Ленинской комнате на политзанятиях. Ошибочка вышла у директора Академического Большого драматического театра имени Алексея Максимовича Горького. (Звали директора — Володя Вакуленко. Спасибо ему!..)
Посадили нас человек десять в автобус с черными занавесочками. Когда мы пересекали Невский проспект, прапорщик зашторил окна.
— Далее маршрут следования вам знать не положено.
Ехали часа два И приехали куда-то затемно. Мы с Томашем стоим под плакатом «Служу Советскому Союзу!». Подходит к нам солдатик, весь грязный, худющий, кашляет.
— Пацаны, нет ли у вас че-нибудь такого, шоб и вам не жалко было, и нам пригодилось?
Я понял, что с харчем и бытом у них тут хреново. Отвели нас в казарму. Дневальный, стоящ ий у тумбочки, отдал нам честь. Очень странно. Мы ведь с Томашем оба в костюмах. Как-никак в ансамбль шли служить! Кроме того, однокурсник мой был с хорошего бодуна и до сих пор не оклемался. Подошел к нам лейтенант, на вид моложе нас, и говорит:
— Счас рота с пробежки вернется, и я вас размещу, а утром переоденетесь.
Никогда не забуду, как возвращалась эта рота с пробежки. Дверь в казарму была узкая. С жуткой скоростью по одном у влетали в эту дверь новобранцы и механически отдавали честь тумбочке (мы с офицером стояли за колонной, а дневальный куда-то отошел). Солдатики все потные, запыхавшиеся, на одно лицо, каждый, как робот, отдает честь тумбочке и — бегом в казарму. Когда мимо нас пробежало человек семьдесят, я услышал за спиной какие-то странные звуки. Поворачиваюсь. И что же я вижу? Стоит мой Томаш, лицо бело-зеленого цвета, руки трясутся, глаза на выкате, язык на подбородке, а задом он раскачивает с такой скоростью, как будто крутит хулахуп. Картина Босха.
Или еще кого-нибудь. Одним словом, «Ужасы нашего городка». В довершение всего у Томаша подкашиваются ноги, и он со всей силой наворачивается на цементный пол. Ну, думаю, гад, косит по всем законам эпилепсии.
Гениально косит! Но что самое гнусное — косит в одиночку. Предатель. Я к нему наклонился и шепчу на ухо: «А как же я? Ты, клоун?!» И тут он начал меня душить, и душить по-настоящему. Только тогда до меня дошло, что я несколько переоценил талант однокурсника и что дело серьезное. Лейтенант оттащил Томаша от меня, куда-то позвонил.
Прибежали два санитара с носилками. Томаш к тому времени устаканился. Застыл в какой-то скрюченной позе и стал похож на полярника, много лет пролежавшего в вечной мерзлоте и обнаруженного челюскинцами…
Причину этого странного припадка позже объяснил врач. Неделю пить горькую, весь день ничего не есть, два часа трястись в темном автобусе и вместо ансамбля Кунаева оказаться в казарме, где мимо тебя пронеслось семьдесят человек, отдающих честь тумбочке, — вот тебе и вся причина поехавшей крыши…