До встречи в «Городке»
Шрифт:
— Мусор остается, — мрачно пошутил я.
— Грязь, мусор — сам о собой. А еще что? — Он вывел рукой знак вопроса и сам себе ответил: — Бутылки остаются.
— Ну и что? — спросил я.
— Объясняю объяснение. Мы сейчас едем на Казанский вокзал. Поездов на Казанском навалом, так? Так. Дожидаемся ближайшего. Так? Так. Пассажиры выходят, проводникам не до нас. Так? Так. И вот тут-то мы, пользуясь суматохой, врываемся в вагон, хватаем по паре бутылок, делаем ноги в следующий вагон, потом в третий, четвертый и таким образом проскакиваем через весь состав.
План был неплох, тем не менее первая
— Нет, дружочек, так не пойдет, — сказал я Славику, нежно стряхивая с него железнодорожную пыль. — Не надо заниматься рвачеством. Надо людям вежливо растолковать, что мы — бедные студенты, что в Москве у нас никого нет, что родители где-то далеко, а стипендия маленькая. И все в таком духе. И просить не больше двух бутылок. Понимаешь, Славик? Не больше двух. Народ расчувствуется, а две бутылки им всяко погоды не сделают.
— Ладно, — буркнул Славик. — Только просить будешь ты.
— А ты что будешь делать?
— Я буду плакать.
В училище Славик славился тем, что мог заплакать по первому требованию. А когда такой здоровый детина, как Сизоненко, начинал рыдать, это вызывало сочувствие даже у покойников.
— Внимание, внимание! — прогавкал вокзальный репродуктор. — Поезд номер двадцать шесть Барнаул — Москва прибывает на первый путь.
— А ну, повтори, гнида, — оскалился Сизоненко, и репродуктор охотно прогавкал еще раз:
— Повторяю! Поезд номер двадцать шесть Барнаул — Москва прибывает на первый путь.
Мы дружно смешались с толпой встречающих.
— Товарищ проводник, — затараторил я сладеньким голоском, — будь человеком. Перед тобой два студента. Нам нечего есть. Со вчерашнего утра росинки маковой во рту не было. Дай две бутылки на булочку.
Сизоненко облился безутешными слезами.
— Щас, мужики, щас, — засуетился обалдевший проводник и вынес не две бутылки, а четыре.
Процесс пошел. Я тараторил, Сизоненко рыдал, проводники стонали и слаженно выдавали посуду.
С каждым разом мы наглели все больше и больше, а смысла в жалостливой «просилке» оставалось все меньше и меньше. В конце концов «просилка» приняла форму короткого приказа: «Денег нет! Бутылки давай!» Славик выплакал полугодовой запас слез и только усердно протирал платком сухие глаза.
К вечеру мы заработали сумму, превышающую месячную стипендию раза в полтора. Надо было возвращаться в общежитие. Но Славой овладел прямо-таки какой-то дух стяжательства.
— Еще один поезд — и все! — возбужденно шептал он.
— Сизоненко, — пытался урезонить его я, — ты глянь в расписание. Поездов до ночи не будет.
— А в тупике что, не поезда? — уговаривал вконец распоясавшийся Слава. — Хвосты видишь? Вон их сколько.
Мы поплелись по путям, дошли до ближайшего состава и постучали. Дверь открыла пожилая проводница. Силы были на исходе.
— Тетя! — устало произнес я. — Тетя, мы студенты. Дайте нам пару бутылок, а мы на них колбаски купим.
Из тети хлынул фонтан слёз.
— Что случилось? — испугался я.
— Господи! — заламывала руки проводница. — У меня сын у Полтаве учится. Неужто и он по вагонам побирается, кровинка моя! Сейчас, хлопцы, погодьте— вот, возьмите пятьдесят копеек, а я в вагон сбегаю, еще принесу.
Меня обдала волна стыда.
— Да вы что? — гордо и гневно сказал я. — Да как вы смеете? Мы что — бродяги бездомные, что ли? — И посмотрел на Сизоненко, ожидая от него такой же решимости.
Сизоненко круто ломало. Он понимал, что брать полтинник у напуганной женщины глупо, но монетка так соблазнительно сверкала, что отказаться от нее ему казалось еще большей глупостью.
— Э — э-э… мы… э-э-э… вообще мы денег не берем, — важно пробасил он. — Но… э-э-э… раз уж вы… так сказать… э-э-э… Ну и потом, у вас э-э-э… сын — студент… э-э-э… так уж и быть. — И, забрав монетку с таким видом, будто сделал проводнице огромное одолжение, царской походкой двинулся от вагона.
Больше с Сизоненко я на промысел не ходил.
Глава седьмая,
в которой рассказывается о том, как хорошо иметь в подружках фортуну
Я часто думаю: откуда у меня авантюрная жилка? Очевидно, от отца.
Папе всегда везло. Удача вообще относилась к нему с приязнью. Она баловала и лелеяла этого элегантного двухметрового красавца и решительно во всем шла ему навстречу. Даже четыре года войны он прошел без единой царапины, не ховаясь при этом ни в окопах, ни в траншеях, ни в штабах.
Отец по натуре был петухом, воевал весело, а матери писал с фронта бесшабашные письма на плохом русском языке, так как с хорошим русским языком не был знаком вовсе. И все его письма неизменно заканчивались следующими оптимистическими словами: «Победу уже ни загорамы. Привет з фашистской логовы. Твой муж старший сиржант, пятый арудийный нумер Лева». А когда отгремели победные салюты, отец привез такое количество трофеев, что невольно возникало подозрение: войну развязал не сумасшедший фюрер, а папа, причем развязал ее исключительно в целях разорения Германии и всех ее союзников. Боевые действия уже закончились, а эшелоны с отцовскими трофеями все шли и шли, мча на всех парах с разных концов земного шарика, добираясь до станции Кишинев и облегченно сбрасывая с плеч уставших платформ нескончаемые ящики и чемоданы с добром.
В хибарке, где кроме меня жили мама, папа, моя сестра, бабушка, дедушка и ряд других дальних и близких родственников, шагу нельзя было ступить, не задев локтем древней японской вазы редкой красоты или не разбив чашечку-другую из бесценной коллекции саксонского фарфора прусского короля Фридриха II. Послевоенное время было тяжелое, жрать было нечего, и потому весь этот антиквариат лихо менялся на картошку, мясо, лук — на любую еду.
Но количество вывезенного барахла упорно не хотело уменьшаться. Оно как бы даже увеличивалось по какому-то антиматематическому закону. Семья решительно не знала, что со всем этим делать. Бабушки, дедушки и другие дальние и ближние родственники задыхались в этой, в буквальном смысле слова, непроходимой роскоши.