Добролюбов: разночинец между духом и плотью
Шрифт:
«Я представлял себе вагон просто экипажем, хоть и особенной формы… а между тем он есть не что иное, как маленький четвероугольный домик — настоящий Ноев ковчег, — состоящий из одной большой комнаты, в которой поделаны скамейки для пассажиров. Он имеет двери с двух сторон, окошечко вверху и по бокам… В ряд садится в нем — вдоль десять, а поперек четыре человека, итого сорок человек всего… Скамьи расставлены поперек — по две в ряду — и на каждой помещается по два человека. <…> Я сидел в вагоне 3-го класса. Вагоны 2-го класса отличаются только тем, что в них ставится обыкновенно не голая деревянная скамья, а софа. В первом классе и драпировка, и кушетки, и кресла, и ломберные столы с зеленым сукном — все удобства…страху тут нет никакого: впереди едет паровоз, за ним — в нашем поезде ехало восемь вагонов, мы мчались так, что я и не замечал ничего, что делается за стенами моего ковчега»{75}.
Успокаивая волнующихся за сына религиозных родителей, Добролюбов объясняет им (и заодно и современному
Добравшись до Петербурга и поселившись в одной из комнаток «за Обводным каналом», Добролюбов случайно разговорился с живущим там же Александром Чистяковым, студентом филологического отделения Главного педагогического института, который за год до этого провалился на экзаменах в Духовную академию. Здесь-то студент и посоветовал Добролюбову не упустить случай — проэкзаменоваться еще и в институте, где 17 августа должны были начаться испытания. Естественно, что прежние мечты о светском высшем учебном заведении с новой силой захватили Добролюбова. Но если в Нижнем он смирял себя и, покоряясь воле родителей, согласился поступать в Духовную академию, отрешившись от честолюбивых мыслей об университете, то в Петербурге это смирение снова дало о себе знать. 10 августа 1853 года в обстоятельном, но взволнованном письме родителям, напуганный риском лишиться их благословения, Добролюбов характеризует возникшую перед ним жизненную развилку так, чтобы время работало на него: расписывая все выгоды учебы в педагогическом институте по сравнению с Духовной академией, он умоляет родителей как можно быстрее прислать ему ответ с благословением или запретом, который решит его участь. В душе он, конечно же, молился, чтобы письмо из Нижнего опоздало. Так и случилось.
Если верить следующей депеше родителям, их ответ пришел вечером 21 августа, а утром того же дня Добролюбов, успешно пройдя все испытания, стал студентом Главного педагогического института. Это принесло новые душевные мучения: благословение не было получено, и в следующем письме Александру Ивановичу и Зинаиде Васильевне сын умоляет благословить его, чтобы он не считал себя ослушником, нарушившим родительскую волю. К счастью, ободряющий ответ пришел быстро: в письме от 30 августа отец и мать полностью поддержали выбор сына и благословляли его «вступить на новое поприще, веруя вполне, что это совершилось по каким-то особенным, для нас непостижимым, но всегда премудрым и всеблагим действиям Божьего Промысла». В полном соответствии с идеей общественного служения отец уверял сына, что «во всяком звании, при хороших способностях, а паче всего, при отличном, безукоризненном поведении, можно быть вполне полезным — науке, Церкви и Отечеству». Более того, через некоторое время Александр Иванович передал сыну полное благословение нижегородского архиепископа, который не только не гневался, но и называл институт «местом высоким»{76}.
Добролюбов с воодушевлением занялся сбором необходимых бумаг: нужно было обратиться в Духовную академию, чтобы вытребовать пришедшие туда семинарские документы. Уже 18 сентября обер-прокурор Синода Николай Александрович Протасов сообщил нижегородскому архиерею Иеремии об увольнении Добролюбова из духовного звания, однако оформление бумаг растянулось до ноября{77}. Родители поддерживали Николая и морально, и материально, регулярно высылая деньги и давая в письмах советы. Отец постоянно напоминал, чтобы сын не писал «много и ко многим»{78}, ибо нужно экономить время для полезных занятий. Мать жаловалась, что скучает по сыну («Я согласна была бы ехать к тебе на самой плохой тележеньке»), упрекала его за редкие письма, сообщала, что часто сидит «на его месте и мечтает о нем», «воображает его в мундире и думает, как он должен быть хорош в нем»{79}.
Добролюбов меж тем погрузился в учебу. При зачислении он обязался к Рождеству выучить и сдать французский язык, который не изучался в семинарии, но входил в обязательную институтскую программу. В педагогическом институте этому языку его обучал француз, не знавший ни слова по-русски, отчего на первых порах ученик ничего не понимал и постоянно выходила путаница{80}. Однокурсник Александр Радонежский потом вспоминал, что Добролюбову приходилось самостоятельно продвигаться в изучении языка и делать это по популярнейшему роману-фельетону Эжена Сю «Парижские тайны»{81}. Шлейф плохого знания
Институтский распорядок дня на четыре года определил жизнь Добролюбова и установил ритм, которому ему приходилось следовать, даже если хотелось иначе. Воспитанники жили прямо в учебном заведении, находившемся на Васильевском острове, вместе с Петербургским университетом (дворец, где некогда помещались Двенадцать коллегий, и поныне является одним из корпусов университета), и подчинялись строгому распорядку, поэтому, например, засидеться за книгой до двух-трех часов ночи было невозможно: в десять вечера сторож гасил свет. Читать и заниматься приходилось в отведенные для этого часы, во время лекций и на каникулах. В письмах родителям, а потом другим родственникам Добролюбов постоянно жаловался на дефицит времени для внеучебного чтения и работы. Вот как выглядел его день:
«В шесть часов раздается пронзительный звонок, и я встаю. Одевшись и умывшись, иду в камеру и принимаюсь за дело — до половины девятого. В это время дается обыкновенно булка и кружка молока — сырого или вареного; я беру обыкновенно сырое. Пред завтраком читаются утренние молитвы, дневные — апостол и евангелие.
Потом в девять часов начинаются лекции, каждая по полтора часа. В двенадцать часов приносят оловянное блюдо, нагруженное ломтями черного хлеба: это еще завтрак или полдник. Потом опять лекции продолжаются до трех часов. До обеда обыкновенно бывает четыре лекции. В три часа обед, на котором бывает три блюда, а после обеда до четырех с половиной мы можем и даже почти должны гулять по городу. В половине четвертого еще лекция — до шести часов. В шесть часов пьем чай — свой, а не казенный. В восемь с половиной ужин из двух кушаний. В десять спать отправляемся»{84}.
В последний 1856/57 учебный год, особенно в первую его половину, судя по дневнику, Добролюбов часто нарушал распорядок, пропуская лекции и иногда поздно возвращаясь из города. Однако успеваемость будущего критика была отличная (средний годовой балл колебался около 4,8–4,9 по пятибалльной шкале), и он все годы числился в ряду лучших на своем курсе{85}.
Конечно же, Добролюбов продолжал много читать. На смену «Реестрам…» приходит составление библиографии всех русских литераторов (писателей, историков, критиков, этнографов и т. д.), представляющей собой «личные дела» всех авторов с указанием перечня их сочинений и отметками о прочтении. Сохранилось более шестидесяти листов таких перечней за 1854–1855 годы, куда входят почти все русские прозаики, поэты и драматурги первой половины XIX века. Вот далеко не полный список авторов, большая часть сочинений которых была прочитана Добролюбовым: Фонвизин, Карамзин, Жуковский, Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Григорович, Белинский, Некрасов, Загоскин, Булгарин, Кукольник, Сенковский, не говоря уже о второстепенных и ныне забытых Подолинском, Коровкине, Шаховском, Менцове, Ушакове, Фурмане и многих других{86}.
Как и в семинарии, молодой студент очень быстро выбрал себе наставника, к которому испытывал не только научный пиетет, но и человеческую симпатию и даже привязанность. Им стал Измаил Иванович Срезневский — крупный лингвист и историк древнерусской словесности, академик и профессор Петербургского университета. Взаимный интерес профессора и студента очень быстро вылился в совместную научную работу: Добролюбов принес наставнику собранные в Нижнем этнографические и лингвистические материалы, ожидая рекомендаций. Срезневский одобрил направление исследований и посоветовал провести сравнительное сопоставление собранных пословиц с уже напечатанными{87}. Не доведя до конца эту работу (выход сборника пословиц Ф. И. Буслаева изменил первоначальный замысел), Добролюбов берется за более серьезный труд — статью «О поэтических особенностях великорусской народной поэзии в выражениях и оборотах», которая перерастет в статью «Замечания о слоге и мерности народного языка». Обе эти работы написаны в русле подхода к изучению поэтики фольклорного языка, изложенного в работе Срезневского «Мысли об истории русского языка» (1850). Однако Добролюбову удалось сделать небольшое открытие: как утверждают фольклористы, он едва ли не впервые описал яркий прием народной поэзии — «ступенчатое сужение образа» («сначала высказывается общее понятие, а потом берутся частности, например: в зеленом саду, в вишенье, орешенье»).