Добровольцем в штрафбат
Шрифт:
После построения, переклички, дополнительного пересчёта колонну с пятиголовыми шеренгами погнали в пересылочную тюрьму. Здесь зловонную скученность дорожных купе-отсеков сменила чадная теснота камер с засаленными, исцарапанными стенами, с голыми нарами и тягостной морокой перевалочного бытоустройства.
Часто Фёдор вспоминал теперь старичка Фыпа, своего опекуна в «предвариловке». Многоопытный горбун Фып не по мягкосердечию сделался ему воспитателем в тюремной науке. Спервоначалу он выведал:
– Отколь ты, хлопчик, родом-то? Из Раменского? Не знавал ли ты тогда дядьку Андрея из тех же местов?
– Так это ж мой дед! Родной дедушка!
– Эй-эй! – обрадованно воскликнул Фып. – Мы с ним, было времечко, корешились. Пошаливали маленько, с комиссарами вздорили… Дедушка твой по себе крепкую славу оставил. Со своей правдою жил. Бывало, говаривал: «Деньги что? С ними сыт да пьян, а душе – справедливость подайте…»
Оттого Фып и взялся просвещать дружниного внука. Выучивал, как вести себя со следователем на допросах, оберегал от притязаний сокамерников-блатных, угождал мелкой заботой.
Наблюдая за Фыпом, за его горбатой, обезьяньей фигурой с длинными руками, за его морщинистыми ужимками, Фёдор примечал во всём его поведении тюремный авторитет. Уважительное отношение к нему распространялось повально. Иной раз и Фёдора в обществе Фыпа охватывал гаденький мечтательный расчёт – показной жестокостью добиваться здешнего признания, и как-то обёрнуто, вверх тормашками, радовало, что родной дедушка славился в бандитах. Каждого человека стережёт искусительный миг, когда подмывает желание бесчестно хватануть себе то власти, то денег, то особенной справедливости. Так и у Фёдора – бывало, забродит по жилам дьявольское желание тоже ступить на дедову стезю и выбрать лихую долю. Дед Андрей посмел, а он хуже, что ли?
Но здесь, в пересылочной инстанции, подмоги и влияния Фыпа не было, а в намордниках на окнах, в железных засовах на дверях, в опояске из колючей проволоки над забором – никакого радужного намёка. Все зеки – словно уродцы в лохмотьях, и власть меж ними, казалось, делили те, кто подлее. Только там, за перекрестьями оконных решёток, в небе, было чисто – отрадно и вольготно взгляду.
Через несколько дней из камер стали вызывать по разнарядке. Выгоняли во двор тюрьмы, формировали пеший этап на северную окраину Вятской земли, где местечко Кай, где таёжные зоны. Предугадывая долгий муторный ход, Фёдор сидел на тюремном дворе разувшись, босыми сопрелыми ступнями – на прохладной выцветшей травке.
Над тюремным забором уже высоко висело утреннее солнце, розовели подставленные к нему кудрявые бока толстых облаков. Крупная чайка с белыми зигзагами крыльев – видимо, с какого-то ближнего водополья – проплыла в завидной воле пространства. Опускать глаза вниз, взглядом и мыслями возвращаться к людям, которые гуртовались возле мрачного кирпичного дома с прутьями на окошках, не хотелось. Нынче, если выпадала возможность, Фёдор подолгу глядел в небо. Раньше он не испытывал этой притягательной, отвлекающей от земного мыканья силы голубой пустоты. Но только в этой пустоте сбереглась для него частичка свободы и только через эту пустоту лежала какая-то призрачная соединённость и с домом, и с детством, и с отдохновенными воспоминаниями. При виде облаков почему-то приходила на ум давнишняя сказка про Снегурку, которую рассказывала бабушка Анна. «…Всё ж доняли Снегурку подруженьки. Решилась она и перепрыгнула через костровище. Тут и не стало её. Растаяла. Паром сделалась. Обернулась облачком. И плавает это облачко и посейчас где-то…»
Фёдор не услышал и не заметил, как сзади к нему подошёл качающейся походкой, словно весь на расхлябанных шарнирах, длинный мосластый парень. Был он бос, в руке держал полуразвалившиеся, с драными подмётками чёботы. По всем ходульным манерам, по синей сыпи наколок на руках, по стальной фиксе во рту в нём угадывался недавно оперившийся блатарь. Кличку он носил короткую, но с длинным понятием – Ляма.
Взяв сапог Фёдора, Ляма примерил его подошва к подошве со своими чёботами и порадовался:
– Энти вот тибе. Налезут. У нас ноги равные. – Ляма поставил перед Фёдором чёботы и взял его сапоги. – Портянки оставь сибе. Пригодятся.
– Не трогай! – Фёдор вскочил, потянулся к Ляме: – Мои сапоги! Не дам!
– Ты чиво, фраер? Энти теперь твои, – Ляма осклабился, намекая на свою особенную принадлежность в здешнем миру.
Соседи поблизости равнодушно наблюдали сцену законного обирания. Никому в голову не пришло встревать и рядить передел личного имущества.
– Отдай! – тихо произнёс Фёдор. И тут же взорвался, побелел от неистовства: – Отдай, скотина! Задушу!
В нём что-то заклокотало, как в пробуженном вулкане, и нарастающий бунт против всего окружавшего выплеснулся звериной злобой. Будто не пальцами, а когтями, он вырвал у Лямы сапоги, а потом с малого, но резкого разворота ударил ему кулаком в нос. И тут же – второй раз, уже в разбитую, сразу окровянившуюся рожу… Ляма зашатался, закатил глаза и рухнул на ближнего сидящего мужика. Фёдор и теперь не отступился, бросился на Ляму, вцепился рукой в горло. Он, возможно, придушил бы его в приступе бешенства, вдавил в землю в этом своем бунте, если бы болезненный мужик-сосед не завопил тощим голосом:
– Ой! Что ж это, граждане! Я больной человек. У меня астма. Меня-то за что?
Фёдор обуздал себя. Оттолкнул обидчика.
Ляма, очухавшись, сидел возле ноющего астматика, утирал рукавом расквашенный нос:
– Ну, фраер, ты мине заплатишь. Я тя распишу…
– Заткнись, погань! – сквозь зубы процедил Фёдор, схватил чёботы и – опять же в рожу! – бросил Ляме на его угрозливый, сиплый от кровавых соплей голос.
Охрана стычку заключённых не заметила, а сторонним зекам на чужую склоку наплевать. Только астматик, которого зацепила драка, ещё долго сетовал и кисло морщил отечное лицо с водянистыми глазами.
Уже позднее, когда Ляма затерялся на тюремном дворе среди этапируемых, Фёдор понял, что промашливо покусился на здешний уклад. «Эй-эй, хлопчик, на носу заруби, – зазвучала в ушах предостерегающая выучка Фыпа, – ты вору не товарищ! Тут свои сословья заведены. Вот дворянин до большевиков – высшее сословье. Так здесь и вор. Попробуй-ка в ранешное время голоштанник тронуть барина. Эй-эй! Засекут! Голодом сгноят! Голову сымут! В кандалы закуют. Правота всегда с тем, у кого деньги да положенье! Ты тюремный порядок тоже блюди. Перед бытовиками держи себя коршуном, уступки не делай. Но к законнику на рожон не попадайся. Он тут и есть барин – с ножом за пазухой…»