Добровольцем в штрафбат
Шрифт:
– За кой грех убил-то?
– Он девку у меня с вечёрки увёл. Я с ней давно, а он сунулся… – Фёдор выпил большой ковш воды, сел на табуретку, запустил руку в свои волосы, трепал чуб и свою душу от угрызения: – Ножом-то я зря… На меня как затменье нашло. Сам себя не помню… Они за сараем прятались, а я углядел… Как нож-то в руки попал, я и сам понять не могу. Захлестнуло меня. От обиды всего вывернуло…
Старик покачал головой:
– И ты, Федька, по моей стёжке пошёл. То ли кровь у нас в роду горючая, то ли бабы всё язвы попадаются… Да-а, хуже нет, ежели на молодой судьбе баба узел сплетёт. – Старик опять о чём-то смурно, окаменело задумался, – древний, обросший седым волосом,
Родовое древо, к которому юным отростком лепился Фёдор, по материной ветви не единожды подтачивали любовные неурядицы. Отец деда Андрея, Фёдоров прадед, кавалерийский офицер, участвовавший в Крымской кампании, стрелялся на дуэли с полковым врачом, – стрелялся из-за любви, из-за дочки армейского интенданта. Интендантскую дочь он метил себе в невесты, но полковой лекарь попутал намеренья… Дуэль обошлась без душегубства, лёгким ранением доктора. Но честолюбивого офицера судили, разжаловали, сослали в Вятскую глухоманистую губернию.
Здесь ссыльный пращур Фёдора женился на небогатой купчихе, но вскоре и малое приданое просадил в карты, назанимал денег, заложил дом, недолго победствовал и скончался в болезни, а детей пустил по миру. Одного из них – Андрея – кривая вывела в управляющие к помещику Купцову, чьё имение располагалось возле Раменского-села.
Омрачённая дуэлянтской пулей родословная и дальше чернилась судом и ссылкою. Сам дед Андрей, в ту пору видный, недюжинной силы молодец, угодил в тюрьму в первый раз по бабьему подвоху и подлости. Молодая жена помещика Купцова, шалая красавица Анфиса, самосильно набилась к Андрею в любовницы и даже уговаривала бежать с ней от постылого, жадного помещика-мужа. Но когда слух о греховной связи достиг мужниных ушей, Анфиса оклеветала Андрея, навесив на него грубое принужденье и насильничанье. «В землю живого зарою! Голову оторву! Собаками затравлю! Убью Андрейку!» – возопил Купцов и с револьвером кинулся к амбару. «Да нет, ты уж погоди меня убивать-то», – Андрей вышел из-под повети и вовремя перехватил ярую, вооружённую руку. Повалил помещика наземь. «Убью! Убью!» – шипел Купцов. Но Андрей приставил дуло к его груди и его же рукой спустил курок. Усмирил хозяев гнев, выбрав себе на будущее острог и последующую высылку.
Однако не в последний раз вела деда Андрея нелегкая к судебному приговору. На второй долгий срок дед Андрей угодил в тюрьму за бандитизм, – уже после семнадцатого года, при Советах. «Ещё не меряно, у кого бандитизму более было: у комиссаров или у нас», – говаривал дед Андрей, если кто-то из раменских поминал ему нечистое прошлое.
Всю эту историю Фёдор знал приблизительно – из скупых дедовых слов и кратких откровений матери…
– Да-а, – хмуро повторился дед Андрей, – невезучая доля из-за беспутной бабы голову подставлять. Ни на одну бабу надёжи нет, да только поймёшь это поздно.
На крыльце сторожки раздались частые глухие стуки. Фёдор встрепенулся, остро прислушался, замер. Кобеля, видать, донимали блохи, он чесался и нечаянно колотил лапой по крыльцовым доскам. Теперь вот живи и бойся каждого стука, шороха, даже тараканьей возни за печкой!
– Сколько тебе за ту бабу-то присудили? – спросил Фёдор, чтобы говорить с дедом, не молчать, – отвлечься от ночных звуков, в которых напоминание и опасность.
– Давно судили, при царёвом правленье. Наговору от свидетелей пошло много – на пять годов и отправили. Хотя мой-то негодник в живых остался. Поуродовал я его. Не до смерти. Пуля насквозь грудь прошла.
Дед Андрей легонько махнул рукой: мол, дело старое, время пережитое. Не нуждался в красноречивых подробностях и Фёдор.
Что-то общее, не просто родственное, а вышнее, судьбинное соединяло их теперь. Один – стар, сив, с деревяшкой вместо левой стопы, – он уже испил горькую чашу и сколотил себе заблаговременный гроб. Другой – молод, ретив, крепок, – он к такой же чаше только-только прикладывался.
– Чьих он будет? – спросил дед Андрей.
– Не нашенский. Счетоводов племяш. В партийном райкоме где-то пробывался.
Старик повёл плечом:
– Эк тебя угораздило – партийного-то! За такого комиссары тебе много отвесят. Кабы ещё к стенке не подвели. Нынешняя власть дюже строгая, подолгу разбираться не любит. Да и тюрьмы не те… Колени у тебя, Федька, трясутся. Не хотца в тюрьму-то?
– А тебе хотца было?! – вскипел Фёдор, вскочил, едва не сшиб со стола фонарь.
Дед Андрей на его пылкость внимания не обратил, продолжал с деловитостью в тоне:
– Уходить тебе, Федька, надо. Дружок у меня в Кунгуре живёт. Мы с ним вместе баловали когда-то, по одному делу шли. Верный дружок, меня помоложе, расторопнее. Мозговитый. К нему поди. Он тебя покуда в тайге пристроит, никакие комиссары не дорыщутся. А после куда-нибудь на работу определит, жильём пособит.
– Ты что, дед Андрей? Мне в лесу волком жить?
– Спервоначалу в лесу. Отсидишься, чтоб временем твоё дело запуржело. А потом умён да проворен будешь – документы выправишь. Там тебе помогут. Россия-то велика, есть куда приткнуться. Только сюда уж носу не кажи. Отрезанный ты для своих-то.
Фёдор пристально смотрел на деда Андрея и не узнавал его. Такой прямодушный, понятный, – дед разворачивался теперь новой, неведомой стороной, с особенным толкованием и подходом к жизни.
– В моё-то время, в двадцатые годы, за комиссарскую кровь на месте в расход пускали… Уходи, Федька. Кто знает, может, и эта власть рухнет, как царёва. Ничего вечного-то на свете нету. И надежду имей. Переворотится, глядишь, всё – тогда и возвернешься. Простят, позабудут. Большевики-то сами тюремные нары пообтирали – то каторжный, то беглый ссыльный. А нынче, вон вишь, герой на герое… Запоминай, чего скажу. Твёрдо запоминай.
Фёдор внимательно слушал, как пробраться к Предуралью, в Кунгур, где сыскать названного человека, как представиться, чего ему передать. Интонация у деда Андрея была необычная – приглушенная, с таинственной хрипотцой; слова весомые, ничего пустого, в каждом звуке значение, – так, вероятно, сжато и ёмко, когда под словом и первый смысл, и второй, и третий, говорили на бандитских сходах. Что-то непотребное, вывихнутое было в этом, и в то же время спасительно-горько-сладкое, вроде как представлялась возможность откупиться за злодеяние крадеными деньгами. Ещё вот украсть – и откупиться…
– Еды возьмешь на дорогу, хлеба. Денег на первое время тоже дам. – Дед Андрей вытащил из-под лежанки небольшой, обитый полосовым железом сундук, порылся в нём, достал купюры.
Наблюдая за действиями этого «хромого разбойника» – так некоторые называли деда Андрея в Раменском и побаивались его, глядя, как плутает его косматая тень по бревенчатым стенам и низкому потолку, замечая ненароком закоптелую, с глубоким чёрным зевом печь, исшарканный веник в углу у двери, мёртвую муху на подоконнике, Фёдор проникался тоской, горькой задумчивостью и дымом таёжного бандитского костерка, нечистоплотностью скитальческого, пещерного быта. Он даже передёрнул плечами от мнимого ощущения, будто покрывается звериной вонючей шерстью. Но вместе с этим ему открывалась неумолимая истина: отныне он, Фёдор Завьялов, преступник, обречённый на жестокое наказание, и дед Андрей для него первый поводырь в том лиходейском миру, который прежде был скрыт буднями простой крестьянской жизни.