Добровольцем в штрафбат
Шрифт:
Ольга визжала в истерике, выла, звала на помощь, куда-то бежала, хватаясь за голову; опять визжала и опять вопила о помощи диким голосом; вырывалась из чьих-то рук и снова порывалась бежать за спасением…
Село Раменское содрогнулось. Неурочно поднялось на ноги, всполошённое ночным криком.
В слепых окнах замерцали огни. Комсорг Колька Дронов в сапогах на босу ногу пробежал по улице, громко матерясь, посылал куда-то Паню; встрёпанная Лида в фуфайке на ночную рубашку кинулась искать Ольгу; прямо в окошко вылез из избы на крикливый шум Максим-гармонист; повыскакивали из домов девки, бабы, парни,
В подворотнях залаяли собаки, заорал разбуженный петух, лошадь с конного двора ответила на громкие человеческие голоса пронзительным ржанием.
– Господи! Да кто ж его этак? За што?
– С дороги прочь! Посторонись! Разохались…
– Говорят – Федька, Егоров сын. За девку.
– Послали ли за фельшером?
– Паня побежал.
– Вроде дышит. А кровищи-то! Как из поросенка…
– Пьяный, что ль, Федька-то был, за нож хвататься?
– Леший их разберёт!
– Поймали?
– Где ж ты его сразу-то ночью поймаешь? Сбежал мерзавец!
– Вон отец его идёт.
– Да он-то за него не ответчик.
– Пошто же ты, Егор Николаевич, сына-то распустил?
– Посадят теперь.
– В тюрьме места хватит.
– А я бы и расстрелял. К нам человек в гости приехал, образованный, партийный. Не ему, засранцу, ровня! А он ножом придумал…
– Из-за кого? Из-за кого, ты говоришь?.. Фу ты! Мало ему девок-то. Почище Ольги полно!
– Ну, чего помалкиваешь, комсомольский вожак? Теперь пятно на всех нас ложится.
– Ольге-то бы тоже шлеёй по заднице! Чтоб за дальние углы не шастала!
– С вечёрки у них пошло. Там повздорили.
– Вот матери-то горе! Бедная Лизавета.
– Да и не говори. Для неё двойное горе-то. Роды у неё начались. Танька, дочь-то, за бабкой Авдотьей сбегала… Выкидыш будет. Недоносила…
Поначалу, выскочив из-за угла сарая, от оврага, Фёдор бежал в беспамятстве. Задыхаясь от летящей навстречу темноты, оглушаемый ударами своего сердца, стегаемый в спину разносившимся Ольгиным визгом, он отчаянно рвался к безлюдью и неведению. Даже когда оглянулся назад и появилась осознанная уверенность, что никакой погони за ним нет, он продолжал свой изнурительный побег.
Остановило Фёдора странное чувство – ощущение того, будто нож, который он машинально держал в руке и почему-то не выронил, не выбросил сразу, у оврага, потяжелел от оставшейся на нём крови. Фёдор осмотрелся, сообразил, что находится вблизи ручья, и стал спускаться в туманную низину к воде. Сперва он брезгливо оттирал нож от крови о росистую траву, а затем начисто, с донным песком, отмывал лезвие и рукоятку в воде, стоя на берегу ручья на коленях. Не поднимаясь с колен, он сместился выше по течению и, утоляя жаркую сухость внутри, долго пил из ручья, наклонясь лицом к воде, до онемения обжигая горло её холодом. Промокнув рукавом губы, он поднялся, глубоко вздохнул и только сейчас удивился, что нож всё ещё неистребимо сидит у него в руке. Наконец он швырнул его в траву, за ручей, освободил себя от него и впервые отрезвлённо подосадовал: «Ножом-то я зря. В руках бы силы хватило, чтоб удавить выхухля. Ножом зря…»
Фёдор вышел с низины, стал озираться, вглядываться в чёрное средоточие строений Раменского, вслушиваться. Он и сам не понимал: то ли явно слышит, то ли напуганно чудятся ему чьи-то голоса, псовый лай, громкое хлопанье дверей. Вдруг он увидел, что в окнах сельсовета, и в первом и во втором этажах, появились огни. Эти огни казались незнакомо-яркими, пронизывали своим чрезвычайным светом всю округу, созывали народ на поимку беглеца… Эти огни погнали Фёдора дальше.
Он опять вернулся в низину, где было неколебимо спокойно, туманно, темно и беззвучно. Только вода в ручье бормотала на перекатах о чём-то непоправимом.
V
Глухой ночью возле лесной сторожки разразился лаем крупный серый кобель. Тёмный лес загудел собачьим «гавом», зазвенел эхом. Птица перепёлка встрепенулась в траве и спросонок слепо полетела в безлунную темень, зацепляя крылами ветки.
«Кого несёт?» – проворчал дед Андрей, приподнялся на лежанке. Он сообразил, что кобельев брёх поднят на человека: волк летом смирен, лось, медведь, кабан ночью из своего логова не попрутся – незачем. Но только дед Андрей успел додумать это, как собачий лай оборвался; в лесных стволах смолкло и эхо. «Видать, свои. Надо посветить».
Он нащупал в печурке спички, зажёг в фонаре свечу. На бревенчатую стену сторожки, протыканную пепельно-зелёным мхом, упала лохматая старикова тень с большой взъерошенной бородой. Хромая, стуча деревянной ногой по некрашеным половицам, он вышел на крыльцо и, ещё не различив впотьмах гостя, услышал его частое дыхание.
– Кто такой?
– Это я, дед Андрей! Я! – голосом внука отозвались потёмки.
– Федька? Случилось чего? Пошто в ночь-то?
Фёдор подбежал к крыльцу, остановился перед фонарем:
– Я человека убил, дед Андрей! Ножом. Насмерть.
Старик отшатнулся назад, будто перед ним не кровный внук, а злой оборотень. Приподнял фонарь выше, разглядывая.
– Это правда, дед Андрей… – тихо вымолвил Фёдор.
Солёная горечь комом заполнила Фёдору горло, от слёз стало тепло и мутно в глазах, бородатое лицо деда Андрея и пятно свечки под стеклом фонаря искосились, размазались в пелене слёз. Фёдору хотелось покорно припасть к деду, уткнуться в его грудь, как было когда-то давно, когда он, сбежав из дому, голодный, надрогшийся пришёл к нему рассказать о несправедливости отца. И дед Андрей тогда принял его с ласкою. Но теперь дед стоял отрешённо-суров, смотрел не на Фёдора – в сторону, в лесную мглу. Широкий нахмуренный лоб с чёрными глубокими бороздами, остановившиеся глаза под толстыми веками, седая путаная борода, повернутая вбок, – старик, вероятно, о чём-то тягостно думал.
Фёдор сглотнул горькую слюну, незаметно вытер пальцами со щёк слёзы.
– Гонятся за тобой? – наконец спросил дед Андрей.
– Не знаю. Наверно, уж рыскают.
Они вошли в сторожку. В сенцах фонарь высветил большой необитый гроб, торчмя приставленный к стене. Дед Андрей загодя сколотил для себя эту привольную домовину, чтобы избавить кого-то от хлопот в будущем. Гроб Фёдору почему-то напомнил выпученные, предсмертные глаза Савельева, когда нож утонул по самую рукоятку в его, казалось, совершенно пустом, бестелесном животе. Фёдора опять тошнотворно мутило и мучила нескончаемая жажда.