Добрые люди
Шрифт:
– Не выгнала она тебя, греховодница, родню свою? А может, и в дом не пустила?
Подробно я рассказал о том, как бригада местной шантрапы проходила воротча. Мама опять хохотала, а отец держал суровое лицо, но как-то вздрагивал и подавался вперед. Ему тоже, видно, хотелось посмеяться, но он всеми силами давил этот смех, ведь речь шла о Сусанье Петровне, а он был сейчас с ней не в ладах.
Но когда я стал рассказывать о разговоре с ней, состоявшемся на ее огороде, отец начал вращать глазами, поменял выражение лица на недоуменное и, отхлебывая из граненого стакана
– Чего, так и сказала, что больше на меня не сердита? Че, так и сказала?
Сусанья Петровна так не говорила, но мне очень хотелось внести в семью лад. Почему-то мне казалось, что от этого всем будет хорошо.
И я весь изошелся в своем вранье.
– Нагольну правду сказываю. Так мне и сказала. Грит, батько твой – шаляк, но мужик он все-таки справной.
Папа вытаращил глаза на маму. Лицо его выражало растерянность от такого вот нахальства и глубоко спрятанную радость одновременно.
Какое-то время он сидел молча с полуобвисшей нижней губой, наконец пробормотал:
– Ну, не знай, что тут и делать, не знай…
– А что делать? Мириться тебе надо с ней, Гриша, – решительно высказалась мама.
– А как? – спросил после раздумья отец.
Не допив чай, он вдруг вскочил, подошел к печке, схватил быстрым движением пачку «Звездочки», что лежала на просушке на теплом надпечнике, и убежал на крыльцо. Теперь сидел там, часто кашлял и проворачивал, наверно, в голове так и этак, взад-вперед, всякие думы о внезапно изменившейся ситуации.
Потом, пропахнувший табачиной, он вернулся, плюхнулся на свой стул, стал допивать чай. Мы с мамой внимательно его разглядывали, ведь папа, наверно, что-то решил и сейчас нам объявит свое решение. И отец наконец сказал:
– Ты, Паша, если такое дело, сходил бы к бабушке Сусанье. Пусть она придет к нам в гости.
Пока он это говорил, глядел в одну точку – на маму. Говорил мне, а глядел на маму.
Он всегда так делал, когда не был вполне уверен в своей правоте. Мама была главным оценщиком его слов и решений. На этот раз решение принять было трудно, но он так рассудил, и мама ему не возразила.
Эх, как же возрадовалась тогда авантюрная моя душа! Не зря, значит, замутил я весь этот концерт.
Родители шли уверенной поступью в заданном мной направлении.
– Сейчас-то поздновато уже, пап. Может, завтра схожу?
– Кака тут спешка может быть? Кака? Пошто суету разводить? Сразу торопиться не надо. Тоже надо фасон выдержать. А то скажет Сусанья: не успела пригласить, а они уже под окошками шастают. Прискакали… Не-е, до завтра надо выждать.
Глаза у отца светились тайным светом радости: спадала с плеч тягость глупой, никчемной ссоры. В тот вечер он еще несколько раз выходил на крылечко.
Там курил и курил, и кашлял, но уже как-то весело. Так переживал он пришедшую на сердце радость.
А я на другой день после школы пришел к Сусанье Петровне. Изба ее была не на запоре, но хозяйки в ней не оказалось. Я заглянул во входную дверь, постучал прислоненным к углу батожком, покричал. Нет, ни слуху ни духу. Обошел вокруг весь дом – пусто. Куда-то убрела старушка.
Около крыльца натоптано было много чего – к бабушке народец похаживает, да и я в том числе. Но метрах в трех от крылечка вроде бы обнаружился и ее след. Вот они, ее резиновые чуни, направились куда-то по огороду. Да вон куда убрели старые ножки – в дальний угол, туда, где находился погребок с картошкой да с другими прошлогодними припасами. Погребок был укрыт в чреве старенького амбарчика, приплюснутого временем и тяжелыми зимними снегами. Выстроенный лет двести назад «в лапу», с торчащими теперь в углах по сторонам неровными гнилыми бревнами, покрытый рваным от старости древним тесом, амбарчик походил на взъерошенную ворону, на которую сверху что-то упало и маленько придавило.
Сусанья Петровна в самом деле была в погребе. Она шебаршила на дне его всякими деревяшками да ведрами, чего-то там перекладывала. Кряхтела при этом и тихонько напевала какую-то старую-престарую песню.
– Здравствуй, бабушка Сусанья! – крикнул я сверху вниз.
– Ох, темнеченько, хто ето там? – заойкала бабушка и полезла по лесенке вверх.
Я сидел на корточках перед дырой погреба.
Лицо Сусаньи Петровны, окантованное серым теплым платком, не по-старушечьи зарумяненное весенней работой, оказалось передо мной.
– О, Пашко! Здравствуй-ко! Ты откуда тут, окаянной?!
Видно, что она была рада мне. Она не ждала от меня нехороших вестей.
Да и мне было радостно видеть ее. Бабушка Сусанья всегда меня привечала.
– Папа и мама приглашают тебя к нам в гости. Чаю пить.
Сусанья Петровна поднялась до конца по ступенькам, кряхтя, на карачках вылезла из амбарчика на улицу, встала во весь рост, отряхнула с одежды погребной мусор и села на порожек. Меня она усадила напротив, на чурочку, и, щурясь от весеннего солнышка, сказала:
– Чевой это, Паша, твои батько с маткой меня приглашать удумали? Я им разве нравлюсь? Я же собачусь с имя.
– Не-е, бабушка, они тебя любят.
Сусанья Петровна повернула лицо к морю и задумалась. Старые глаза ее глядели на плавающие по синей воде белые льдинки.
Она о чем-то думала, развязывала узелки памяти. Потом, будто выбросив из дома старые, уже залежалые вещи, сбросила с лица следы отжившей печали и сказала мне с широкой улыбкой:
– Вот родня, так родня! Одно названье! Чаю попить зовут! А я, может, и не согласна совсем. Кто так мирово устраиват?
– А как надо, бабушка? – я в самом деле не понимал, что это удумала Сусанья Петровна. А ведь что-то удумала!
А она поднялась с порожка, встала во весь свой высокий рост, кулаки в бока, и, хитро и едко улыбаясь, сказала мне твердо:
– Ты, Пашко, скажи им, этим, родне моей, твоим батьке с маткой, пускай они дураков-то не строят из себя. Я чаю попить и у себя могу. А ежели они хотят мирно со мной жить, с бабушкой, родней своей, пусть госьбу устраивают. – Она потянулась вся, тряхнула бойко плечами, словно молодуха, и, считай, пропела: – Давненько я, Паша, на госьбах не плясывала.