Дочь циркача
Шрифт:
— Ты перевернул вопрос с ног на голову, — сказала она.
Я ничего не понял, первый раз я был с девушкой, которую не мог понять.
Она сказала:
— Я не принимаю противозачаточных таблеток, потому что не имею ничего против ребенка.
Я решил, что она ненормальная.
Когда она кончила, я излил семя на кустики черники. Мария опять засмеялась. Она была на десять лет старше всех девушек, с которыми у меня была связь. И ее не растрогало то, что я излил семя на кустики черники ради нее, не принимавшей противозачаточных таблеток. Метра это тоже не растрогало. Он только стоял под дождем в своей мокрой фетровой шляпе и хлестал по вереску тонкой тростью.
Все следующие
После наших встреч моя голова всегда распухала от всевозможных идей. Мария понимала это. Она просила меня рассказать, о чем я думаю, и я выкладывал ей истории, обычно совершенно новые, придуманные по ходу рассказа. Иногда у меня возникало чувство, что она спит со мной, понимая, что это самый надежный способ услышать новую интересную историю. Я не испытывал никаких угрызений совести, идя на эту сделку, пока соглашение оставалось обоюдным. Я никогда не вел себя предосудительно по отношению к приходившим ко мне девушкам, Мария тоже была честна со мной. Мы были похожи. Одинаково бесстыдны в своей эротической преданности и одинаково циничны в нашей нежности. Мы стремились насытиться друг другом, вопрос был только в том, кто из нас первый поблагодарит другого за угощение.
Однажды вечером мы слушали в опере «Чио-Чио-сан». Мария тоже любила Пуччини, и я очень это ценил. Круг как будто замкнулся, прошло несколько лет, и вот я снова сидел в опере и слушал «Чио-Чио-сан», разница была только в том, что теперь никто не пытался отказать нам в бокале чинзано между первым и вторым актом. Разрыв мадам Баттерфляй с Пинкертоном был столь же болезненным, как и раньше, он разбил хрупкое сердце женщины из Нагасаки, но ни Пуччини, ни его либреттисты не могли знать, что через несколько десятков лет американцы вернутся и сотрут Нагасаки с лица земли. Был самый разгар Вьетнамской войны, и после представления мы сидели в «Трактире на Стурторгет» и говорили о том, что сейчас в Сайгоне находится не одна тысяча пинкертонов и еще больше баттерфляй.
Я нисколько не удивился, когда Мария пришла однажды ко мне в конце августа и сказала, что мы должны подвести черту под нашими отношениями. Мне стало грустно. Я оказался в дураках. Чувствовал себя обнадеженным, как те девушки, которые считали, что четыре или шесть проведенных вместе ночей могут служить гарантией прочных отношений между нами. Не удивился же я потому, что в последнее время Мария не раз говорила, что боится меня. Ей стало страшно смотреть мне в глаза, призналась она. Когда я спросил почему, она отвернулась и сказала, что мои истории действуют ей на нервы, ее пугало то, что она назвала моей «изощренной фантазией». Такая пугливость меня удивила. Позже она настаивала на том, что по-прежнему любит слушать мои рассказы и что ее страшат не сами истории — просто она не уверена, что сможет продолжать интимные отношения с человеком, который больше живет в своем воображаемом мире, чем в действительности. Я по легкомыслию проболтался ей про человечка с бамбуковой тростью и несколько раз говорил, что он сейчас находится с нами в комнате. Иногда правду лучше скрывать.
Мария надеялась получить место хранителя в одном из стокгольмских музеев.
Мы с ней продолжали встречаться, но теперь только раз или два в неделю. Мы были добрые друзья, между нами никогда не возникало никаких недоразумений. Ведь я и раньше по-дружески относился к девушкам, которые оставались у меня на ночь.
Мы с Марией ходили в кино и в театр, а иногда совершали долгие прогулки по Нурмарке. Я по-прежнему рассказывал ей истории, правда, теперь только по ее просьбе, и больше мы уже никогда не лежали в черничнике. Да и в постели Марии в студенческом городке тоже. Черника созрела. Я тосковал по ее телу.
Однажды теплым вечером в конце лета мы расположились на мысе перед Фрогнерсетером, несколько часов кряду я рассказывал ей длинную историю о шахматах, в которых фигуры были живые. Незадолго перед тем мы разговорились с шотландской парой, шотландцы, показав на Осло-фьорд, сказали, что Норвегия похожа на Шотландию. История рождалась по мере моего рассказа, в ней было много действующих лиц, и Марии особенно понравилось, что я сумел дать им всем шотландские имена. Сюжет истории был примерно такой.
Лорд Гамильтон рано овдовел и жил в большом имении в гористой местности на северо-западе Шотландии. С детства он был страстным игроком в шахматы, и поскольку он очень любил заросший сад позади замка, то приказал устроить шахматную площадку на лужайке между запутанным лабиринтом из зеленой изгороди и большим прудом с карпами. Эта своеобразная шахматная доска была выложена из шестидесяти четырех черных и белых мраморных плит два на два ярда, вырезанные же из дерева фигуры достигали от двух до трех метров в высоту, в зависимости от их ранга. Поздними вечерами слуги стояли у окон и наблюдали, как лорд ходит по мраморным плитам и передвигает огромные фигуры. Иногда он садился на садовый стул, и часто проходило не меньше часа, прежде чем он поднимался и делал очередной ход.
У лорда был большой колокольчик, в который он звонил, когда хотел, чтобы дворецкий принес ему виски с содовой, и случалось, что дворецкий спрашивал, скоро ли лорд покинет сад и вернется в дом, — он беспокоился о здоровье хозяина. И в то же время думал, что скорбь Гамильтона по умершей жене вкупе со страстным интересом к шахматам в один прекрасный день доведет его до безумия. Огорчение дворецкого только усилилось, когда однажды вечером лорд попросил его встать на шахматную доску и изобразить собой коня, поскольку эту фигуру забрали в мастерскую для ремонта — она пострадала во время сильной грозы. Почти два часа дворецкий простоял на шахматной доске, и всего несколько раз лорд выходил на мраморные плиты и передвигал его на две клетки вперед и одну вбок или на одну клетку назад и две вбок. Наконец он был побит белым слоном и смог вернуться в дом за несколько часов до окончания партии, дворецкий замерз и был возмущен, но, естественно, испытывал также большое облегчение.
Когда лорд передвигал фигуры, никто не мог понять, на чьей он стороне в этой игре. Он играл одинаково хорошо и «за» и «против» себя, то есть выигрывал и проигрывал одновременно каждую партию, если только она не кончалась ничьей. Все чаще случалось, что лорд убирал фигуры с клеток и расставлял просто на лужайке. Он мог часами сидеть и смотреть на мраморные квадраты. В имении говорили, что теперь лорд видит фигуры там, где их нет, он играл в шахматы с самим собой, не вставая со стула, на котором сидел.