Дочь Ивана, мать Ивана
Шрифт:
— Во! — вскричал Демин. — Ну молодец! Ну голова! Вот так и надо отвечать. Чем проще, тем точней.
— Ему дальше. «Дело не в имени, не в национальности, — говорят. — Каждый человек должен меняться, как хочет, как его душа желает, способом свободной эволюции». Он отвечает: «Это будет не эволюция, а мутация, атмосфера создана такая, что он будет перерождаться в чужое. А когда переродится, он будет ненавидеть всякого, кто не переродился. Это, — говорит, — закон потери лица, закон предательства».
Демин задумался, глядя на Ивана, и сказал Анатолию:
— А ведь мы с тобой, однако, глупее были…
— Хорошо бы, — отозвался Анатолий.
— Что хорошо? Хорошо, что мы глупее?
— Хорошо, что они умнее.
— Они правильно делают — подковываются. Им палец в рот не клади.
Старик, едва мерцая мутными глазами,
Утром, пересиливая горькие остатки нездоровья, пошел Анатолий на работу и не слезал с нее, или это она не слезала с него, три долгих месяца, до весны. А весной, уже в апреле, когда пришла пора разводить огородишко на даче, опять весь вышел — до того, что слышал, казалось, в себе гулкую пустоту, и провалялся без всякого интереса к чему бы то ни было неделю. И стало потом повторяться это с ним периодически. Свидания с заключенными полагались в колонии раз в квартал, но Тамаре Ивановне в поощрение давали их ежемесячно, и она сама назначала, кому приехать к ней — мужу, дочери, сыну, отцу. Но много ли на таких урывчатых встречах поговоришь и разглядишь, если даже добавляли время, потакая Тамаре Ивановне, пользовавшейся в колонии авторитетом снизу и сверху — как среди подобных ей бедолаг, так и среди начальства. Долго скрывали от нее, что сгинул в тайге Николай, пока не приехал Иван Савельевич, он скрыть не мог. После этого Тамара Ивановна призвала Ивана и тугим, с хрипотцой, голосом заявила, что, если они бросят дедушку, она и отсюда, из-за колючей проволоки, задаст ему, Ивану, такую трепку, что хватит на всю жизнь.
— Я ответственный за дедушку? — уязвленный, взявший слегка шалопайский тон, спросил Иван.
— Ты! Ты! Понял?
— Я, мама, хорошо понимаю тебя, даже если тебя рядом нет…
— Ишь, закрутился! Я, может, и зря на тебя, ты сам с усам, а ты все равно слушай.
Иван дурашливо вскинул ладонь ко лбу:
— Слушаю и повинуюсь!
Особенно настораживала Тамару Ивановну Светка. Светка не успокоилась, нет, по лицу ее еще пробегала дрожь, руки безвольно опускались, когда она забывалась, глаза устремлялись в пустоту, чрезмерно накрашенные губы оттопыривались. Она не успокоилась, нет, но она смирилась с собой, определила свое место среди людей, видя, что там, в их кишащем клубке, она не из последних, и научилась смотреть на все исподлобья, говорить мало и неохотно. Не все могла спросить у нее Тамара Ивановна и не все говорила ей Светка, но замечала мать, что девчоночья пора ее дочери кончилась — может быть, тогда, при нежном и истеричном свидании в стенах СИЗО и кончилась, и теперь к матери приходила женщина, отягощенная клеймом несчастной и ищущая, как ей с ним ужиться.
Анатолий всякий раз и ждал встреч с Тамарой Ивановной, и тяготился ими. Он давал отчет: что едят, что из одежонки куплено, прибавлял свой заработок, чтобы жена меньше беспокоилась о них. И тем самым как бы поднимал себе цену. Это было противно и не было в этом никакой необходимости, но в следующий раз опять повторялось. Он делал отчет, задавал одни и те же вопросы: что принести? как она спит? не устает ли? — и сказать ему больше было нечего. Он боялся спрашивать о жизни и отношениях в колонии, это было что-то непредставимое, о чем не хотелось и знать. И, уходя от жены, чувствовал Анатолий облегчение.
Когда-то он читал книги, теперь не заглядывал даже в газеты. Там ничего не меняется: в одних газетах бедные жалуются на свою судьбу, вспоминают прежние времена и порядки, клянут реформаторов; в других говорят на каком-то странном диалекте, который невозможно понять, — будто Россия, ободранная и кровоточащая, осталась только для бедных, а для богатых это совсем иная страна, ничего общего с прежней не имеющая… Бедные требуют справедливости, богатые настаивают на продолжении реформ — и нет, и не может быть между ними согласия, только глухая вражда. Богатые и бедные настолько далеки друг от друга, настолько в разных обитают мирах, что ни один бедный не убил ни одного богатого и ни один богатый не помог ни одному бедному. У богатых даже солнце свое, отдельное от бедных, — на каких-то экзотических островах — отнятое и вывезенное из рая; у них народились фантастические вкусы: играть в футбол они летают на Северный полюс, для прогулок в космос нанимают в извозчики космонавтов, любовницам дарят виллы в миллионы долларов. А бедные между тем спорят, ходить или не ходить им на выборы, и, в сотый раз обманутые, все-таки идут и голосуют за тех, кто тут же о них забывает. Эти два разных мира разнятся не только богатством и бедностью и вызванными ими инстинктами, не только несхожими приемами жизни — во всем, во всем без исключения: что хорошо для одних, то плохо для других. Но ни там, ни там нет согласия и внутри себя — у одних от непривычки к неправой роскоши, у других от непривычки к нищете. И никто не знает и знать не желает, удастся им когда-нибудь притереться друг к другу и стать одним народом или никогда не удастся и кому-то в конце концов придется уходить.
Анатолий ставил машину в гараж далеко, на выезде из города, и добираться оттуда домой приходилось трамваем, а потом еще и троллейбусом. Народ ехал тяжелый — сухой порох да и только, задень ненароком, — сразу вспыхивает и чуть не за грудки. Сорвав злость, опять наглухо умолкают, словно боясь уже и себя, убрав глаза, затаив чувства. Потряхивает, подергивает — покорно трясутся, подпрыгивают, а то и летят кучей малой по проходу, сдавленно ойкая и подбирая ноги. Уже и не ругают ни власть, ни порядки, а только терпят. Залетит в троллейбус стайка молодежи, окликая друг друга и перебрасываясь шутками, — и тоже примолкнет через три минуты. Влезет какой-нибудь хам, поднимет голос на проводницу, требующую билета, и никто за нее, девчонку, не вступится. Все равно. Нет справедливости в большом — что искать ее в малом! Спасайся кто как может, кто во что горазд.
И по улице двигаются невесело. И только по делу, по нужде, по неволе. Совсем не стало праздно прогуливающихся: машины вытеснили отовсюду, по тротуарам нет больше пешего хода, на проезжей части голову сложишь незамедлительно, на старые деревянные переулки, когда-то тихие и приветливые, теперь разбитые и замусоренные, тоже густо облепленные машинами, глаза бы не смотрели… Все торопятся добежать до цели, все с сумками, баулами, огромными пакетами — будто переезжают. А куда переезжать? Тут хоть троллейбусы ходят, электричество, тепло не только по праздникам, но и по будням, а в других городах, слышно, и этого нет.
И дома как не дома было Анатолию — пусто, неуютно, безотрадно. Присели стены, стылостью затянуло окна, как-то вдруг сразу, за месяцы, расшатались и заголосили половицы. И руки не поднимались поправлять. Светка сняла и постирала перед Новым годом шторы, а навесила — то же самое, боль да стынь не отстирываются. В новогодние и рождественские дни было много солнца, деревья стояли в куржаке и ярко переливались на солнце брызжущими искрами, снег по утрам под ногами скрипел с бодрой голосистостью — и Анатолий думал: «Что это — остатки прежней жизни или все-таки нарождается новая?» На площади наморозили сказочный снежный городок — с былинными фигурами, форсистыми избушками, с башнями и горками, с музыкальной каруселью… Анатолий шел мимо, утонув в счастливой ребячьей галде, и едва сдерживал слезы: а ведь у его детей такой сказки не было. К Ивану забежала одноклассница с широко раскрытыми глазами на круглом лице, с румянцем на щеках, с ямочкой на подбородке, веселая, сияющая, звенящая, и красота ее показалась Анатолию столь свежей и милой, что поверилось, будто прежде такой и быть не могло, потому что она, такая, только-только народилась в возмещение каких-то происшедших в человеке потерь. И опять ни с чего подступили слезы. Он становился слезлив на хорошее, чудом сохраняющееся в жизни; хотелось верить, что это не прощальное, а, напротив, приходящее, небывалое…
Но позвонила тогда же, вскоре после Нового года, Светка и облила холодной водой:
— Папа, ты помнишь Николина… ну того, из областной прокуратуры?
— Помню.
— Убили его.
— Как ты знаешь? За что? — Анатолий встревожился, не связано ли это как-нибудь с ними — со Светкой и Тамарой Ивановной?
— По телевизору только что сказали. А за что? …Въехал, наверное, куда не просили…
Анатолия поразили и этот язык, какого еще совсем недавно не было у Светки, и тон ее, тоже новый, неприятный, в котором жалость звучала спокойно, почти безучастно.