Дочь Ивана, мать Ивана
Шрифт:
После этого Иван решил перебраться на дачу и до школы не появляться в городе. Тем более что дело о нападении на кавказцев, как и следовало ожидать, уже было заведено. Правосудие вовсю шустрило, чтобы угодить газетам. Хватит приключений. Да и привести в порядок разбитое лицо, с впечатанным под левый глаз радужным синяком и разорванной губой, тоже лучше всего было там, в одиночестве и раздумьях, что же это происходит и с ним, и вокруг него.
Но недолго он и предавался размышлениям, хорошо или плохо это было, что он ввязался в драку, недолго и мучился совестью. Ввязался — потому что покусывало, саднило внутри болью от бездействия и безволия, требовало хорошей встряски. Вот она и подвернулась. Что дальше — видно будет. Пойдет в школу — невольно отступит опять в возраст и положение недоросля, примет полагающиеся правила, из которых он вырос, и надо будет почти год ежиться в них, пока не выйдет на полную свободу.
А пока… пока дни за днями проходили у Ивана в приятном и каком-то приподнятом,
Из невольной вины перед заброшенным, еще совсем недавно казавшимся таким сильным, увлечением он взял с собой из дому на всякий случай книгу пословиц русского народа и церковно-славянский словарь. И на всякий же случай из того же чувства вины на третий или четвертый день раскрыл словарь. Полистал, вслух повторяя осторожно и трогательно, словно пробуя на вкус и боясь вспугнуть: л е п о т а, в е л ь м и, в е р е я, ч р е с л а, н а в е т, з л а т о з а р н ы й, с в е т о с и я н н ы й… и откинулся в изнеможении: что это? Если бы отыскался человек, воспитывавшийся в глухом заточении и никогда не слышавший слов: м а м а, л ю б л ю, д о р о г о й, с п а с и б о, никогда от рождения своего не ведавший ласки и не засыпавший под колыбельную, он бы их тотчас понял и узнал при встрече, потому что он и не жил без них, все ждал и ждал, когда прикоснется к нему волшебная палочка их звучания и оживит его. Иван точно клавиши перебирал, и дивная музыка узнавания звучала в нем мягкими и торжественными аккордами. Все эти слова, все понятия эти в Иване были, их надо было только разбудить… все-все знакомое, откликающееся, давно стучащееся в стенки… Это что же выходит? Сколько же в нем, выходит, немого и глухого, забитого в неведомые углы, нуждается в пробуждении! Он как бы недорожденный, недораспустившийся, живущий в полутьме и согбении. «Душу мою озари сияньми невечерними», — пропел Иван, заглядывая в словарь и опять замирая в восторге и изнеможении.
Нет, это нельзя отставлять на задний план, в этом, похоже, и коренится прочность русского человека. Без этого, как дважды два, он способен заблудиться и потерять себя. Столько развелось ходов, украшенных патриотической символикой, гремящих правильными речами и обещающих скорые результаты, что ими легко соблазниться, еще легче в случае разочарования из одного хода перебраться в другой, затем третий и, теряя порывы и годы, ни к чему не прийти. И сдаться на милость исчужа заведенной жизни. Но когда звучит в тебе русское слово, издалека-далёко доносящее родство всех, кто творил его и им говорил; когда великим драгоценным закромом, никогда не убывающим и не теряющим сыта, содержится оно в тебе в необходимой полноте, всему-всему на свете зная подлинную цену; когда плачет оно, это слово, горькими слезами уводимых в полон и обвязанных одной вереей многоверстовой колонны молодых русских женщин; когда торжественной медью гремит во дни побед и стольных праздников; когда безошибочно знает оно, в какие минуты говорить страстно и в какие нежно, приготовляя такие
До конца недели все так же простояло в полусолнце, в полудреме, было тепло и тихо и все так же располагало к тому, чтобы заглядывать в себя и искать перемен. Но хотелось уже и движения. Поднимаясь от залива с ведром воды, наткнулся Иван взглядом на лодку на каменишнике, второе лето ни вперед, ни назад, ни на яр, ни в воду, и захотелось ему столкнуть ее и поплавать. Теперь все на мощных моторах, на водных мотоциклах, на яхтах, рев по вечерам среди лета стоит такой, что хоть убегай, а взять бы да потихоньку, почмокивая веслами и прихлебывая ладонью из-за борта, тянуться и тянуться куда-нибудь на противоположный берег, безлюдный и сухой, с уютными каменистыми лагунами. Захотелось и захотелось до безудержу — скатил Иван лодку в воду, а из всех щелей фонтанчики. Они еще больше раззадорили. И полдня конопатил он донельзя рассохшуюся лодку, вгонял долотом паклю в дыры, на ряд накладывая ряд и закрепляя клейкой лентой. Заварить было нечем; прошелся по швам старой краской — вроде держит. Вытесал из сухой доски что-то похожее на одноручное весло, подхватил котелок, чтобы вычерпывать воду, и оттолкнулся.
Но и правда хорошо было на том берегу: вода теплая, берег чистый, спускается к нему от поляны с березками выстеленная ковровой дорожкой мурава, близко заливается кукушка… до того близко, что слышно, как после каждого «ку-ку» сглатывает она воздух. Иван лег в воду, положив голову на белый камень-валун, слушал в полудреме, не веря кукушке, но и подбадривая ее: давай-давай — пригодится. Нежными вздохами плескала вода, с берега тянул запашистый зной, белесое, томное небо висело в такой недвижности, словно остановилось время.
Обратно Иван перегребал часа полтора. Не столько греб, сколько вычерпывал: залитая водой лодка угрузла и подвигалась плохо. Вся его работа, размокнув, пошла насмарку: краска отстала вместе с лентой, пакля тянулась за лодкой бородой. На быстрине лодку снесло далеко вниз, и, выгребая, Иван с непривычки натер на ладонях волдыри.
На берегу его поджидал мужик — с брюшком, с лысиной, с разгоряченным одутловатым лицом; не часто бывая на даче, Иван не знал его. В руках мужик держал камень, поигрывая им, нервно перебирая, чтобы камень был виден.
— Ты! Подонок! — завопил он, едва лодка заскреблась о берег. — Ты что, подонок, себя позволяешь?! Тебе жить надоело! Насобачился угонять!
Иван растерялся, стал оправдываться:
— Да я прокатиться только… Она же стояла тут никуда не годная… Я проконопатил ее…
— Я тебе счас проконопачу!..
Он шагнул вперед, Иван спрыгнул в воду и, быстро нагнувшись, выхватил из-под ног камень, который был поувесистей, чем у мужика. С минуту они стояли друг против друга в молчании.
— Ты! — в тон мужику, стараясь быть спокойным, сказал потом Иван. — Ты слышал… — он не сомневался, что в их небольшом поселке об этом слышали все. — Слышал ты, что недавно одна женщина прямо в прокуратуре пристрелила… — пришлось поискать слово. — Пристрелила такого же налетчика, как ты! Это моя мать.
— Щенок! — завопил мужик. — Ты еще пугать меня!..
— Этот щенок тоже умеет кусаться больно.
И, отбросив камень, Иван нарочито близко, едва не задевая, прошел мимо мужика и поднялся на яр.
Через час, остынув, он вышел взглянуть: мужик и не подумал вытаскивать свою лодку — так она была ему нужна! Ивану удалось перевернуться ее в воде и с кормы, поддергивая из стороны в сторону, юзом втолкнуть нос на сухое, а уж потом полностью вытащить лодку на берег. Только установив ее в ту же самую канавку, в которую она была погружена, Иван окончательно успокоился. И решил: все, хватит прятаться, пора возвращаться в город и искать настоящего дела. Ему хотелось поправить себя: не просто дела, а деятельности… Но нет, на такое замахиваться рано, руки коротки. Достаточно неслучайного полезного дела. Надо найти людей, умеющих извлекать корень квадратный из всех нагромождений и конструкций, в которые превращены поиски родного.
Суд над Тамарой Ивановной состоялся в середине сентября, через три с половиной месяца после возбуждения уголовного дела. Защитника пришлось все-таки взять, на этом настоял Демин, он же выложил деньги. Но лучше бы его и не брать. Тамаре Ивановне он не понравился сразу: с большим лбом, глазами навыкате, пухлыми щеками и маленьким острым подбородком; слова катятся, как горошины под уклон, понимать трудно. На суде он взялся наводить тень на плетень, зачастив о невменяемости подсудимой во время совершения преступления, и Тамара Ивановна, не дожидаясь, когда ей дадут слово, выкрикнула, что это неправда: какая могла быть невменяемость, если она загодя готовилась… Тогда, заглядывая в судебно-психологическую экспертизу, защитник заговорил столь мудреными словами, что никому из простых смертных понять их было не дано.