Дочь Ивана, мать Ивана
Шрифт:
Уже неделю как жара не донимала сильно, дни стелились солнечные и яркие, но не гнетущие. За другим окном, на восток, цвела в палисаднике сирень, расклонив по сторонам тяжелые ветви в убранстве горящих фиолетовым огнем свечей. Обломанная сирень в банках с водой красовалась везде — и в спальне у девчонок, и в летней кузне, и в сенцах, и рядом с собачьей будкой на двуногой, с отростом, березовой чурке.
— Даже в самовар, вертихвостки, натолкали, — рассказывал Иван Савельевич. — И снует эта, меньшая-то, и снует: — «Деда, когда самовар кипятить будем?» — «Да кипятите, — говорю, — когда вам охота: не маленькие. А чего не маленькие — маленькие! Им охота, чтоб я ткнулся, увидал да ахнул погромче: «Эк она где, холера, проросла!» Мы ведь как разговариваем, Толя… Спросишь ласково — не знают, как отвечать. А разворчишься — это им то самое, глядишь, и по душе отзовутся.
Хлопнула с маху калитка во дворе — Иван Савельевич,
— Свидание-то не дают?
— Нет пока.
— А Ванюшка-то что ж не приедет сюда?
— Я пока его дома держу. За книжками сидит.
— Я уж перестал понимать, Толя, хорошо ли это — книги? Говорят: плохому не научат… смотрю я: запутать могут, хорошее с плохим воедино смешать. — Иван Савельевич опять оглянулся во двор: кто там мог проскочить в калитку? — и продолжал: — Николай у нас книжки читал… я радовался, пускай умнеет парень. А он вишь до чего поумнел! Шире головы. Он еще там, дома, — домом Иван Савельевич до сих пор называл деревню на Ангаре, — блажить стал. Задумываться начал. Наманят, наманят книги, насулят с три короба, а жизнь, она другая. И вот я думаю: человек от рождения, от родителей направлен по одной дорожке, по родословной сказать, а книжки его выгибают на другую. Ломоносов за рыбным обозом пешком из Холмогор ушел, так он Ломоносов был, кругом его по ученой-то части редколесье было. Он почему еще не сбился с пути… он в котомку себе родной холмогорской землицы набрал и все законы из нее вывел. А наши что? Они прямо в чащобу устремляются таких же, как они, без царя в голове, они все голодные до незнаемой жизни… И вот он, Коля наш… Впопыхах женился, какую-то чудь в ней увидел, а она, чудь-то эта смазливая, зубастая оказалась, клыкастая, на нем же ездила и его же ни в грош не ставила.
Иван Савельевич вздохнул тяжело, с мыком, помолчал, облизывая сухие губы, и спросил у Анатолия:
— Ты не закурил?
— Нет.
— А я покуриваю. Думал, что до смерти освободился, а не смог. Да-а, — с горечью протянул он, возвращаясь к прежнему разговору, — начудили. Я ему, Николаю, еще в те поры, как разглядел хорошенько его чудь, разъяснял… Говорю: вот поставь ты передо мной двадцать девок, двадцать невест, и я тебе без всякого испытания скажу, какую выбрать. На самую добрую покажу. Выбирать надо добрых, а не показных.
Анатолий представил себе этот осмотр, Ивана Савельевича, прохаживающегося перед строем выставочных невест, и засмеялся:
— А почему надо двадцать, а не десять?
— Десяти может не хватить. Лучше двадцать. Доброта у девки на лице написана, ей и мазаться не надо, чтоб себя красивой сделать. Природу не спрячешь, она себя обязательно покажет.
Иван Савельевич тяжело вылез из-за стола, потоптался на месте, наставляя затекшие ноги, и пошел посмотреть, где девчонки. Светка в летней кухне играла с котенком и раззадорила его до того, что он напрыгивал на нее, взобравшуюся с ногами на голый деревянный топчан, она вскрикивала, перебирая ногами; котенок, пушистый комок из желтого и белого, отскакивал, не разворачиваясь, шлепался на спину, взвивался вверх, чтобы приземлиться на лапы, делал стремительный разбег и снова кидался на Светку. Иван Савельевич от порожка полюбовался, и, когда Светка, ухватив котенка за шкирку, выставила его за дверь, за спину Ивана Савельевича, спросил:
— А Дуся где?
Девчонок так часто приходилось спрашивать, где одна и где другая, что и они тоже научились не выпускать друг друга из виду.
— Где-то за воротами, — задышливо, пятясь от котенка, приседавшего для прыжка через порог, отвечала Светка и ждала, когда Иван Савельевич отойдет.
— Шла бы, посидела с нами, пока отец не уехал.
— Ну, потом, — отговорилась она и, оставшись в кухне, прикрыла дверь. Пойми от кого — от котенка или от деда.
Воротившись, Иван Савельевич, посмеиваясь, рассказал о Светкином занятии, порылся на полочке возле двери, отыскал жестяную банку с табаком, пахнувшим ядреным едким духом, и принялся сворачивать самокрутку. Сигареты он не признавал, а папирос не стало. Закурив, сделав несколько жадных затяжек, отдышался и опять приободрился.
— Ничего, Толя, как-нибудь. Не может быть, чтобы свернули нас в бараний рог. Я вот тебе расскажу…
И рассказал Иван Савельевич историю, которая вспомнилась ему, надо думать, раньше и вспоминалась не однажды в эти дни, а теперь запросилась наружу.
— Это сколько же годков минуло? — спросил сам себя и прикинул: — Да уж не меньше тридцати. Томка тогда с Дусю была, может, немножко постарше. У нас в деревне вскорости после смерти Сталина угнездилась одна семья. Сам он, хозяин-то, был в наших краях на высылке, а как дали ему вольную, ворочаться не стал, откуда вышел, а выписал себе жену с погодками-ребятенками… мальчишка и девчонка были… и осел как
Иван Савельевич говорил неторопливо, с улыбчатой усмешкой, подкивывая себе и морща и без того морщинистое лицо. И последние слова подвел, прямо как к воротам, к вопросу.
— А с чего возрос-то? — спросил Анатолий, слушавший невнимательно, с усилием, как и все теперь делавший с усилием, перемогавший какую-то налипшую изнутри, как грязь, тяжесть. — С приисков, что ли, явился?
Иван Савельевич с готовностью подхватил:
— С приисков, говоришь? Ну да, с приисков. С тех, где под конвоем водят. Сам он не признался бы, но слух такой стоял: когда мы Украину от немца отбивали, он в лесах против нас партизанил.
— Ну, за это так скоро не выпустили бы…
— А там тоже после Сталина порядка не было. Одних за колоски в землю вбивали, других из-под самой страшной статьи втихомолку выводили. Умел он, значит, и там себя поставить. Такие нигде не растеряются, повсюду найдут кума и брата.
— Но откуда же у него взялись деньги? Не в огороде же он их нашел?
— А вот этого никто не знал, — быстро и уверенно отвечал Иван Савельевич, ответ у него был готов. — Слухи разные ходили, да из слухов, сам знаешь, дело не сошьешь. А я так думаю: это ему баба с родины доставила. Он оттого, думаю, и не захотел на родину ворочаться, что не мог там ими распорядиться, они у него запашок имели. Он для того и изъял оттуда семью, что хотел следы замести. На войне в тех местах чего только не бывало.
— А потом он, значит, с тобой воевал?
— А его, Толя, со всей деревней мир не брал. Не любили его, а поманит, покажет бутылку — идут беспрекословно. А опосле еще больше не любят. Но он во внимание не брал, любят его, не любят. И сам никого не любил, жил в бирюках без нужды в людях. На подмогу, я говорю, зазывал, а так, чтобы по душам поговорить с человеком, этого в нем не водилось. Мы для него были люди десятого сорта.
Вошла Светка, юркнула за занавеску в свою комнатку, а потом встала в дверях, придавив одну полу занавески спиной, а другую жгутом держала в руке.
— Послушай, послушай, Света, — сказал ей подбадривающе Иван Савельевич, — какую мы оказию с твоей мамой прошли. Она тогда еще на подросте была, босыми ногами пыль на дороге взбивала… Ты дверку в кухню прикрыла?
— Прикрыла.
— А то кобель бы не полез. Он у нас из варнаков.
Иван Савельевич продолжал рассказ, а Анатолий посматривал на Светку, не слушавшую, уставившуюся в окно, за которым, кланяясь, тяжело раскачивались яркие гроздья сирени. Оттуда же заглядывало и солнце и Светкино лицо в обрамлении золотисто-смиренного закатного потока выпечатывалось особенно четко. Не было на Светке ее лица, слезло оно — так же, как слезает, меняя черты, кожа в тяжелой болезни. Все в этом новом лице обострилось и распалось: глаза, глядевшие тускло, сами по себе, ставший совсем маленьким и некрасивым нос сам по себе, и крепко сомкнутые, вдавленные одна в другую губы, тоже сами по себе. Все на месте и все сдвинуто, не соединено: во всем видна стылость донельзя измученного человека. «Чем бы развлечь здесь дочь, что бы придумать?» — стал размышлять Анатолий. — Может, телевизор сюда привезти? Евстолия Борисовна свой, конечно, не отдаст, он для нее весь свет в окошке. Но теперь у многих по два, по три телевизора; если поспрашивать — найдется, поди… Сидели бы девчонки, смотрели…» И услышал голос Тамары Ивановны: «И что бы они смотрели? Не насмотрелись еще, что ли, не отравились до конца жизни? Не надо, Анатолий, не смей!».