Дочь Ивана, мать Ивана
Шрифт:
— Мужиков пожалей, — бурчит Демин. — Пусть живут.
— Ну, конечно, пусть живут. Я им желаю долгой-предолгой жизни, я их люблю. Но вот найдет: хорошо бы стать вдовушкой. Что-то сладкое в этом есть. Это ведь судьба русской бабы — быть вдовой… оттого нас, наверно, туда и тянет. Вдова по улице идет… не идет, а вышагивает, она не суетится, не хватается за судьбу, она полного своего положения уж достигла.
— Не приведи Господь!
— Не приведи Господь, а вот тянет, как дурочку!
Демин громко чихает, хмыкает на радостный возглас Егорьевны, закричавшей «правда, правда, вот видишь, правда!», вытягивает из кармана огромный платок и гулко сморкается вслед этой радости. Говорит, теребя нос:
— Снять бы счас ремень, заголить одно место да выпороть тебя прямо при Анатолии.
— При Анатолии не надо, — канючит она по-девчоночьи,
— Отстань!
— Но не будешь при Анатолии? Мне стыдно будет.
Потом пьют горячий зеленый час, вкус к которому хозяйка вывезла из Китая и никакого другого уже не признает. Демин тоже привык и не морщится, а Анатолий подслащивает каждый глоток порцией пирожного. Стол от сладостей ломится, уже без всякого порядка навалены на него и торт, и пирожные, и конфеты в круглой жестяной банке, и мармелад, и орешки в меду… И до всего этого хозяйка оказалась охотница. Она уже говорит неторопливо, лениво, бархатным голосом, вкладывая и в слова удовольствие от еды. Рассказывает, как прошлым летом в последний раз ездила за товаром в Корею и как, спроворив закупки, забежали они, три иркутские бабехи, в Сеуле в японский ресторанчик. Там на русский говор подсел к ним пожилой господин, очень пожилой, высокий, поджарый, с умным бескровным лицом, но очень подвижный, легко вскакивавший и легко говоривший, оказавшийся русским эмигрантом из Токио.
— Мы ели мороженое, а оно плохое, водянистое, во рту на колючие сосульки разваливается. Ну и говорим ему, что у нас мороженое лучше. «Да, — говорит, — мороженое лучше, а конфеты хуже». — «Нет, — мы хоть бабехи-распустехи, а патриотки. — Нет, конфеты тоже лучше». Он вскочил и отошел, и, пока мы сидели, привозят огромную картонную коробку, а в ней разных сортов конфеты, сортов десять или пятнадцать. Он что… он оказался конфетным фабрикантом. Распечатывает нам, кажется, три коробки: ну-ка пробуйте. На вид конфеты не очень, беловатые такие, как наша помадка… «Ну что?» — спрашивает. Мы жуем, а понять не можем. «Какие-то не такие». — «Но какие не такие? Вкусные?» — «Вкусные». — «Ваши конфеты, — говорит, — хороши, но одно в них плохо, много в них валят сахара. В два раза надо меньше сахара — и они будут и полезней, и вкусней». Вручил нам эту коробку, довез до отеля, приглашал в Токио. Я его часто вспоминаю. Он все дивовался на нас. А мы и правда, как на подбор, одинаковые: бокастые, горластые, мужикастые. Те же бабы, да не те. Не легковые, а уж грузовые, с дороги не столкнешь. Прощаемся, он говорит: «Вы меня, бабоньки, успокоили, теперь я знаю, что есть в России сила».
— Наездились вы, насмотрелись, — с благодарностью говорит Анатолий, уже совсем отрезвевший, изнывающий от желания подняться и распрощаться, повторяющий про себя раз за разом: «Везде хорошо, где меня нету». И сам же неосторожно, от неловкости за свое молчание, дает новый ход разговору, припомнив:
— Я утром радио слушал. В Англии, — сказали, — двадцать процентов женщин не желают выходить замуж. Двадцать процентов — это много, это целый поход получается.
Демин, опустив голову и пристально глядя себе в переносицу, словно считывая оттуда результат, докладывает:
— Двадцать не двадцать, а десять и у нас наберется. И все они потом мечтают стать вдовушками.
— Жалко тебе, что ли? — отзывается хозяйка и лениво поднимает на него волоокий взгляд.
— Да нет, не жалко, но не по порядку, не по справедливости.
Она мощно вздыхает, восстанавливая недостающую справедливость, с молчаливой важностью наливает себе из новомодного стеклянного заварника чай, кивком спрашивает у Анатолия, не налить ли и ему. Он, покачав головой, отказывается. Демин наливает себе водки и тем же способом, кивком, обращается к Анатолию. Тот отказывается и от водки.
— Я тоже желаю рассказать… из заграничных впечатлений… — выпив, говорит Демин с усмешкой, обращаясь к Егорьевне. — Интересная там жизнь. У нас она теперь тоже интересная, но там все равно интересней. Потому что там все передовое, а уж мы потом следом, вприпрыжку. Я там видел… и вот теперь думаю: может ли у нас быть такое?
— Где и что ты, Демушка, мог видеть? — с милой иронией спрашивает она и, подперев рукой щеку, клонясь на правый бок, ближе к Демину, принимает благосклонное выражение.
— Видеть я мог в заграничном государстве Молдова в позапрошлом году. Мы с тобой тогда еще не были близко знакомы, а то бы я, конечно, не поехал, мне бы хватило твоих рассказов. Летал я туда дядю хоронить. Он у меня был последний дядя, с отцовской стороны, а жил в Кишиневе, он там сорок лет братьям-молдаванцам помогал промышленность поднимать. Еще бы пожил, да молдаванцы не велели. У них там на фронтоне одного дома лозунг такой… сам видел. Аршинными буквами на русском… вообще-то русский они там метлой поганой везде повыметали, а тут для нас, чтобы мы читали… выведено огромными буквами: «Русских за Днестр (в Россию, значит), евреев в Днестр, хохлы сами разбегутся». — Демин пошлепал губами, изображая, до каких границ может дойти разгулявшаяся дурость, и продолжал: — Дядю своего я опоздал похоронить, на три часа опоздал. Без меня похоронили. Зато насмотрелся, пока жил там до девятин. Октябрь, теплынь, еще лето, народ на улицу высыпает, народ там очень общественный. Ну и я посередь него шмыгаю.
— Как мышка, — пропела Егорьевна.
— Как коломенская верста. Но и коломенская верста будет шмыгать, когда объяснят ей, что по-русски на улицах разговаривать опасно. Пришибут ненароком, как вражеского шпиёна. Солнце светит, город красивый, я в нем и раньше бывал, к дяде же после армии приезжал. И народ раньше был нормальный, а тут сделался прямо злой, ходят и высматривают, на кого бы наброситься. Я стараюсь не обращать внимание на обстановку, гуляю. Замечаю: парк Пушкина остался под этим же названием, памятник Пушкину тоже стоит, хоть на него и было покушение. Ну, думаю, и я должен уцелеть. Слышу: смех, музыка, праздник. Недалеко от парка Пушкину памятник Штефану Великому, он раньше в парке и стоял, но его перенесли… чтобы не было, значит, подчинения. И русские буквы с памятника срезали, свои, самостийные, наклеили. Штефан этот в средние века жил. Стоит на высоком постаменте огромный свирепый дядька, правда что великий, правой рукой крест над собой поднял, в левой меч держит. А вокруг свадьба. Я протиснулся, гляжу: невеста в этой… как ее? — в фате белой, а сама потрепанная такая, 29-й свежести, по лестнице на постамент взобралась… это ведь надо было — лестницу из дому приволочь!.. взобралась к Штефану и к ногам его льнет. А выше достать не может, размеры не позволяют. Думаю: фотографируется на память. А жениха не видать. Невеста чего-то покричит, покричит в толпу, азартно так, не по-свадебному, и опять к ногам Штефана… прямо богатырские ноги, толще, чем у слона. Замечаю: веселье вокруг не так чтоб уж свадебное, но цветы, цветы, все завалено, коробки с подарками. Она ползает в ногах у Штефана, а он стоит, ноль внимания.
— Кино снимают, — вставил свою догадку Анатолий.
— Кино, да не то, шоу, да нехорошоу, — Демин покосился на Егорьевну, она, делая вид, что рассказ ей совсем не интересен, закатив глаза и нажевывая конфеты, уморительно вытянув губы, за которыми, слизывая налипшую конфетную кашицу, метался язык, откинулась на спинку стула. Невозможно было удержаться — и Демин машинально тоже повозил языком и только уж после этого направил его по назначению, чтобы продолжить рассказ. — Догадаться-то я догадался, что это не кино, а спросить… молчу. Слышу две старушки рядом шепчутся по-нашему: с ума, мол, сошли… Так что оказалось! — Демин мрачно взглянул на Егорьевну, продолжающую самозабвенно крутить во рту языком. — Вечером по телевизору передают: какая-то фокусница, самая большая у них там задира против русских… стихи сочиняет… специально разошлась с мужем, чтобы в патриотических целях выйти замуж за Штефана. Вот как бы, например, — жестом приглашения наклоняясь к Егорьевне и протягивая ладонь, сказал Демин, — вот как бы ты захотела замуж за Петра Первого. Она за своего Штефана Великого, а ты бы, чтобы утереть всем им нос, за нашего Петра Великого. С ними только так и надо. А?
— Придется подумать, — ласково отозвалась Егорьевна.
— Карусель ты моя ненаглядная! — постарался он сказать с грустью. — На все-то ты согласная… жила бы страна родная! Нет, что это все-таки делается — ты можешь ответить? Что надо бабам? Живых мужиков уж совсем ни во что не ставят, каменные, с трехэтажный дом, фигуры им подавай! Что вы в них находите?
Напросился Демин на ответ и незамедлительно его получил:
— Что надо, то и находим.
Самое время было подниматься, и Анатолий стал прощаться. Демин вышел из-за стола и, вытянув голову, поворачивая ее то в сторону Анатолия, то в сторону Егорьевны, топтался, не зная, куда двинуться.