Дочь Рейха
Шрифт:
Я показываю на них пальцем и шепотом говорю Томасу:
– Они евреи.
Он оборачивается и с отвращением морщит нос.
– Давай подойдем ближе, – говорит Томас, и в его глазах появляется выражение, которого я никогда в них раньше не замечала.
Мы подходим совсем близко, и вдруг Томас вопит:
– Фу-у, чем это тут так воняет!
Гольдшмидты останавливаются и молча смотрят на нас.
– Скажи что-нибудь. – Томас толкает меня в бок.
Я открываю рот, но слова не идут у меня с языка. Эти двое такие старые и слабые.
– Ну же, – подначивает меня Томас. – Покажи им, кто тут
Он поворачивается к старикам и смачно сплевывает. Большой белый харчок шлепается на тротуар как раз перед ними. Меня начинает тошнить.
Томас снова толкает меня.
Мне удается выдавить из себя несколько слов.
– Пахнет свиньями, – говорю я почти шепотом.
– Громче! – требует Томас.
Всего несколько шагов разделяют теперь их и нас. Я напоминаю себе, что фрау Гольдшмидт злая; она накричала на меня и не дала мне погулять с Флоки. Пусть получит то, что заслужила. На герра Гольдшмидта я стараюсь не глядеть.
– Еврейские свиньи! – Мой голос набирает уверенность. Фрау Гольдшмидт бьет дрожь, а Томас хохочет. Это придает мне смелости. – Отвратительно! Как можно жить рядом со свиньями? – Я не гляжу на Гольдшмидтов, и слова даются мне легко. Вот они уже льются из меня потоком, кислым и противным, как рвота. – Свинарники. Свиньи должны жить в свинарниках, а не в домах!
Моя голова наполняется звоном. Мы с Томасом сначала хохочем как сумасшедшие, потом бежим прочь, на другую сторону улицы.
Но выражение морщинистого лица герра Гольдшмидта и рука его супруги, которая лежит на его локте и дрожит так, словно подпрыгивает, врезаются мне в память, и чувство тошноты не проходит, когда мы оставляем их позади.
Нельзя стать вождем, если не веришь в то, что делаешь. Это голос Гитлера. Я поднимаю голову, выпрямляю плечи и согласно киваю. Он прав. Нельзя позволять себе слабость; у меня есть дело, и исполнить его могу только я.
Мы стоим в папином кабинете, плечом к плечу. Я крепко держу Томаса за руку, чтобы тот не трусил. Он совсем онемел от страха.
Обводя комнату взглядом, в первый раз вижу ее глазами Томаса: огромный письменный стол с кожаной столешницей, массивное папино кресло, от пола до потолка – полки с папками и трудами вождей, и сам папа – светлые волосы гладко зачесаны назад, черная форма придает внушительности крупному телу.
– Ну? – Папа приподымает светлую бровь, глядя на нас поверх полукружий очков для чтения.
Воздух в комнате спертый, пахнет застарелым сигарным дымом и терпким алкогольным духом – виски.
Томас стоит, как в рот воды набрал, и я начинаю бояться, что он передумает или папа потеряет терпение и выгонит нас из кабинета.
Забудь о слабости. Молодежь, перед которой содрогнется мир.
– Папа… – начинаю я неожиданно громким голосом. – Ты же помнишь Томаса? Он хочет кое о чем доложить, но боится и не знает, с кем ему поговорить. Я подумала, может быть, ты его выслушаешь.
Папа откладывает ручку и откидывается на спинку кресла:
– Что ж, мальчик, я слушаю.
Томас прокашливается и наконец-то начинает говорить:
– Я, это… насчет моего отца. Точнее, насчет того поляка Бажека. По-моему, он коммунист.
Папа выпрямляется в кресле. Томас смотрит на меня. Я киваю ему: все в порядке.
– Почему ты так думаешь, сынок?
– Я его слышал. Он и отца моего впутал. А еще я нашел листовки…
– Какие листовки? – перебивает его папа.
– С пропагандой.
Я улыбаюсь Томасу. Он молодец, справляется.
– Они устраивают дискуссии. Называют Гитлера идиотом. Говорят, что совсем скоро люди увидят, как их обманули. А еще они говорят о разных знакомых и обсуждают, на чьей те стороне.
– А как их зовут, ты помнишь? – спрашивает папа.
– Кажется, да. Некоторых. – Томас переминается с ноги на ногу. – Иногда, когда нас с братьями отправляют играть на улицу, я прокрадываюсь в дом и слушаю. Они говорят о победе рабочего класса, о революции, а еще о преступлениях богатых и всяком таком. Только я забыл…
– Ничего страшного. – Папа подвигает к Томасу листок бумаги, протягивает ручку. – Вот, напиши здесь имена.
Мы оба смотрим на Томаса, пока тот, скрипя пером по бумаге, выводит пару имен. Задумывается, вспоминает, пишет еще два.
Смотрит на папу:
– Все, больше я никого не знаю.
Папа поднимается, обходит стол кругом, встает напротив Томаса и жмет ему руку:
– Ты правильно поступил, мальчик. И заслуживаешь награды. Какое у тебя звание в юнгфольке?
– Родители не разрешают мне вступать, – отвечает Томас и со стыдом опускает голову.
– Что? Тогда ты немедленно должен вступить! – сердито восклицает папа, а я смотрю на него многозначительным взглядом, но он меня не замечает. – Я сам обо всем позабочусь. Хочешь стать знаменосцем, а? Это настоящая честь. Ты истинный сын Гер мании, ты совершил смелый поступок. Только отцу и матери ни слова, договорились? Предоставь все нам. Мы обо всем позаботимся, понятно? Хороший мальчик.
– Что с ним теперь будет? С моим отцом? – тихо спрашивает Томас. – Его арестуют?
– Ну конечно же нет. Не надо слушать сплетни. Мы просто возьмем твоего папу под охранительный надзор для его же собственной безопасности. Ты знаешь, что это такое? – (Томас мотает головой.) – Это значит, что мы увезем его далеко-далеко и будем там держать и присматривать за ним. У Германии много врагов, Томас. Мы должны следить за ними. Так что не забывай держать глаза и уши открытыми. И докладывай нам о каждой мелочи, какой бы незначительной она тебе ни казалась. Это твой долг. Рассказывай все мне или старшему по званию в гитлерюгенде. – Папа возвращается в кресло. – Не беспокойся. О твоем папе я позабочусь. Но помни: никому ни слова. Важно, чтобы все оставалось в секрете. – Он поворачивается ко мне, улыбается, подмигивает. – Отличная работа, Герта, девочка моя! Растешь, Шнуфель. Я тобой горжусь.
От его слов я на седьмом небе от счастья. Может быть, он и насчет юнгмедельбунд тоже передумает.
– Ну, ладно, – говорит он, – мне надо кое-куда позвонить. Томас, побудь пока с Гертой. Пообедаешь у нас.
Я улыбаюсь, глядя на бледное лицо Томаса, на его впалые щеки. Наконец-то он вступит в гитлерюгенд, а его отца защитят от коммунизма. Может быть, гестапо даже найдет ему работу.
Вот как хорошо все вышло, гораздо лучше, чем я ожидала.
19 августа 1934 года