Доктор Вера
Шрифт:
Удар пушки. Знакомое нарастающее шуршание в небе. Мы уже опытные. Я знаю: раз я это шуршание услышала, снаряд уже перелетел. Еще, еще. И пусть попадет, пусть, так лучше. Как Ланская: миг — и ничего... А какая была артистка!.. Опять тяжелый снаряд. Ну, ну, что же ты, падай на меня... Нет, перелетел, раскидал деревянный дом недалеко от Больничного городка. И тут, будто игла в нерв: стой! Ты хочешь смерти, а больные? А твои дети!.. Ведь снаряды ложатся недалеко от них.
Отталкиваюсь от чугунного столба. Бегу что есть силы и уж не помню, как добираюсь до руин больничных зданий. Ныряю в пролом забора. Дорожка, протоптанная за эти дни, прямо через больничный
Что это она? Держит в руках моток проволоки и неторопливо прикручивает над входом флаг. Странный флаг — наволочку, прибитую к ручке от щетки, на которой, должно быть с помощью стрептоцида, изображен красный крест. На звук шагов обернулась, деловито отложила флаг и обыденно сказала:
— Я ж им говорила — Вера Николаевна обязательно вернется.
Бросилась к ней. Уткнулась в ее худое плечо, замерла, боясь даже пошевелиться.
— Мария Григорьевна, милая... Что же это? Как же это?
Она слегка отстранилась, лицо сурово, но спокойно.
— Что есть, то есть. Теперь, Вера Николаевна, не слезы лить, не себя терзать, а думать надо, как нам дальше жить, что делать будем.
Удивительный человек эта наша Мария Григорьевна. Скупа на слова, суха. Я ни разу не видела, как она улыбается. И сейчас вот ни слова утешения. Отстранилась, опять занялась флагом. Но поразительно — именно это подействовало на меня как валерьянка.
— Немец — что ж, тоже ведь люди. Я так считаю, он нас не тронет. На что им наши больные да раненые?
Глуховатый, неторопливо-спокойный, как всегда, голос звучит как-то даже неправдоподобно в это окаянное утро.
— Тут без вас еще троих приволокли. Двое легкие, мы их с Фенькой самосильно обработали, а третий парнишка — этот тяжелый. Мать его на тачке приволокла. В живот осколок угодил. Температура.— И, одернув полотнище самодельного флага, советует: — Вам бы его прямо на стол, этого Василька... А?
Почему она так спокойна? Катастрофа же, в городе фашисты. Мы одни среди этого зверья. А она достала откуда- то из-под пальто чистую марлечку, тянется ко мне:
— Дайте вам глаза вытру. Негоже, чтобы врач к больным зареванным появлялся.— Вытирает мне лицо и даже слюнит марлечку, чтобы снять грязь со щеки.
— А мои? — вдруг вспоминаю я.
— Что с ними станется? — с полуслова понимает Мария Григорьевна.— Тут вертелись, а обстрел начался — отправила их вниз, мастерить второй флаг.
И тут:
— Вера!
Как-то сразу возникли Сталька и Домка. Оба, как у нас говорят текстильщики, «раздеткой», в одних своих белых халатах. Бросились ко мне, повисли на шее. И хотя мне, единственному врачу этой забытой больницы, конечно же нельзя показывать малодушия, я прижимаю их к себе и даю волю слезам.
3
На мгновение все забывается — и сон, и явь, и страшные мысли. Ничего нет, лишь эти два теплых родных существа. Но только на мгновение. Кто-то резко дергает меня за рукав:
— Пока тут со своими лижешься, Василек-то помрет.
Это кричит мне в ухо маленькая
— Это мать...— начинает Мария Григорьевна.
Но мне не надо пояснять. Я догадалась, знаю, это та женщина, которая привезла на тачке раненого сына. И она, конечно, права в своем гневном нетерпении.
— Сейчас, сейчас, минуточку... Ступайте к нему...
По требованию Марии Григорьевны покорно отираю лицо снегом, сушу полою халата и, приведя себя, насколько это возможно, в порядок, опускаюсь в наше подземелье.
Еще в первые дни войны мы, наивные тогда люди, изобразили на крышах зданий Больничного городка огромные красные кресты, видимые с любой высоты. Должно быть, именно они и указали цель гитлеровским стервятникам. Наш Больничный городок, которым мы в Верхневолжске так гордились, был разрушен крупным налетом. От него мало что осталось. В ту ночь мы почти непрерывно оперировали. Страшная ночь. На моих руках умер наш учитель, хирург Кайранский. Погибло много медицинского персонала. Хирургический корпус был обрушен, но филиал его, размещенный в подвале бомбоубежища, уцелел. Массивные бетонные потолки выдержали. Вот тут-то и было оборудовано наше новое хирургическое отделение для жертв бомбежек и пожаров. Оборудовали его даже неплохо. Вентиляторы очищали воздух, горело электричество, да и чувствовали мы себя здесь, под руинами, как-то безопаснее, ибо, как утверждал известный тебе Сергей Дубинич, по какой-то там теории вероятности, что ли, бомба не могла попасть вторично в одну и ту же цель.
Что касается до меня, то я понемногу привыкла к нашим подвалам, где нам удалось организовать некое подобие больничного стационара. Здесь нелегко работать. Не то что в военных госпиталях. Народ в своем большинстве гражданский, необстрелянный, незакаленный, нервный. Во время налетов, когда земля начинала дрожать, в отсеках подвалов, которые мы по привычке называем палатами, поднималась такая кутерьма, что даже Дубиничу с его внушительной внешностью и сочным юмором с трудом удавалось утихомиривать людей.
Но в это утро подвалы поразили меня тишиной. Такой тишиной, что отчетливо было слышно, как потрескивают светильники, которые мы понаделали в банках из-под мази Вишневского. Натолкнувшись на эту тишину, будто на невидимую стену, я остановилась.
— Ну как, что там? Приедут, что ли, за нами? — раздался из тьмы мужской голос, в котором еще звучала надежда.
— Чего пушки-то умолкли, а? Неужто опять отступили?
Стало понятно: знают. Знают или догадываются. Но, догадываясь, обманывают себя, боясь верить страшной правде. Я не новичок в медицине и все-таки всегда мучаюсь, когда приходится сообщать родственникам больного тяжелые вести, а тут такое... Остановившись как бы на грани этой настороженной тишины, я никак не могу подыскать нужные слова. Слишком уж они страшны. И вот раздается бесстрастный, тусклый голос Марии Григорьевны Фельдъегеревой:
— Вера Николаевна ждала машины, пока мост не взорвали. Не прорвались к нам машины. — И тут же добавляет: — Доктор говорит — видела, наши за рекой окопались. Дальше не пустят... Говорит, Сибирь и Урал на выручку подходят...
Откуда она взяла? Разве я это ей говорила? Но уже женский голос со звенящими истерическими нотками кричит из-за брезентов, которыми мы отгородили женское отделение.
— Драпанули и нас немцам бросили? Мы что, угары, что ли? В помойку нас?
Другая женщина уже голосила сквозь судорожные рыдания: