Доктор Вера
Шрифт:
— Господи! — вырвалось у меня, и я инстинктивно отбросила остатки шоколада. — Со мною он ничего себе не позволял.
— С вами! Речь идет о молоденьких девчонках с «Большевички» и с «Буденновки». Он лакомка, он не ест кур, только цыплят. Кстати, один немец, их хирург, говорил, что когда-то давно офицерский суд чести вышиб его из рейхсвера за эти штучки с малолетними. Зато в войсках эсэс он свой среди своих. Там все такие. Каждый головорез на свой манер.
— Вот там другой, маленький, в пенсне, на высоких каблучках.
— Который под Гиммлера работает? Барон фон Шонеберг? О, это совсем другое. Нацист-фанатик. Он из прибалтийских аристократов.
столетие в начало нового мира. В торжество новой нордической тысячелетней империи». Гитлеровский бред страницами на память шпарит.
Ланская села на кровати, засучила рукава, и ее круглое, мягкое лицо стало идиотски тупым. Она хрипло пропела:
Мы будем шагать до конца,
Пусть все летит в преисподню,
Сегодня наша Германия,
Завтра — весь мир.
— Когда они гавкают эту глупейшую песню, у Шонеберга в глазах слезы — вот-вот залает: «Зиг хайль!..» Эти бредни — его пунктик. Зол. Беспощаден... Но в личных делах вроде бы порядочный. Играет на рояле, и недурно играет. Строг не только к подчиненным, но и к себе. Мне кажется, он в меня немножко влюблен, вероятно потому, что я похожа на любезную его сердцу белокурую бестию.— И она, снова преобразившись, став похожей на уличную девку, хриплым, утробным голосом запела ту знакомую уже мне песенку про потаскушку Лили Марлен.
Удивительно — и в этом своем новом преображении, вульгарная, хриплоголосая, она оставалась все той же Ланской. И тут у меня мелькнула мысль.
— Кира Владимировна, родная, завтра ваш барон будет здесь с комиссией. Вы говорите, он в вас влюблен. Попросите его за Ивана Аристарховича, а? Вы из-за них пострадали. Он для вас сделает, а? Ну что вам стоит!
Глаза артистки сразу погасли. Она точно бы сошла со сцены за кулисы. И даже, как мне показалось, боязливо оглянулась.
— Не знаю, не знаю, — сказала она сухо.— Вы, милочка, преувеличиваете мои возможности... И потом скажу прямо: ходатайствовать за тех, кого они берут,— это класть тень на себя... Очень темную тень. Это вам надо знать.— И, должно быть, что-то заметив у меня на лице, прямо, без переходов, вдруг широко улыбнулась.— А знаете, милый доктор, у вас красивый разрез глаз и ресницы — чудные ресницы. Вы ведь хорошенькая. Да вы и сами знаете об этой своей женской силе, только делаете вид, что не замечаете ее, не то что я, дура баба, у которой что на уме, то и на языке. На языке даже больше, уверяю вас.
Я вскочила и украдкой оглянулась. Все спали. На посту дежурной Антонина уткнулась в книгу. Слава богу, кажется, не слышала.
— Лучше скажите, как ваши раны. Больно? Горят?
— О, отлично, на мне все заживает как на собаке. Вот только лицо... Но я верю вам, что шрамов не останется. Что вы на меня волком смотрите? Садитесь, я вам что-то скажу. Сегодня сюда заползал мой Винокуров, приволок какие-то консервы, что-то там выпросил для меня. Я его выставила, а консервы отдала этой суровой тетке. Кстати, неужели она все-таки не может кормить людей лучше? На вашей еде воробей отощает. — Она подала знак, чтобы я наклонилась, и зашептала: — Винокуров спрашивал, скоро ли я смогу ходить. — Покосившись на Антонину, которая все так же склонялась над книгой, еще больше понизила голос: — Знаете, почему он этим интересуется? Только секрет, вы и я — больше никто. Слышите? Он говорит — скоро придется бежать.
— Бежать? Как бежать? — переспросила я, невольно опускаясь к ней на койку.
Она приблизилась ко мне так, что дыхание щекотало ухо.
— Тут, за рекой, появился какой-то генерал Конев. Говорят, летом, во время общего драпа, он дал им перцу где- то около Ярцева или Духовщины. Помните, в газетах! «Коневцы наступают»? Так вот теперь он где-то здесь со своими войсками. Его появление им спать не дает. Они много о нем болтают... Еще Винокуров говорил: штадткомендант приказал упаковывать ценности музея, подготовлять их к вывозу.
Я все позабыла, слезы стояли у меня на глазах. Ланская отстранилась:
— А вы действительно рады? Вы верите, что наши вам простят?
— Что мне прощать?
— Ну как же, человек с таким пятном в анкете, осталась у немцев, бывала в немецкой комендатуре, общалась с эсэсовскими офицерами.— Она смотрела на меня, как ученый, делающий интересный опыт, следит при этом за поведением кролика.
Ах, вот что! Ну и дешевая же у тебя душонка!
— Только бы шли скорее. Придут — разберутся, поймут, не могут не понять.
— Вы так уверены? — Голубые глаза усмехались.
— Уверена, уверена, слышите вы, уверена! — почти кричала я.
Да, Семен, я кричала это ей в лицо, хотя это, конечно» бесполезно и опасно. А она усмехалась...
А вот сейчас лежу и раздумываю: в самом деле, поймут ли меня, поверят ли мне?.. Ах, эта усмешка! Вчера даже сам этот вопрос передо мной не стоял. А вот сегодня эта молчаливая усмешка меня смутила. Почему она усмехалась? Может быть, она, как актриса, разглядела во мне что- то, что я и от себя прячу? Нет, черт возьми, я верю, не могу не верить. Ведь если я потеряю веру, что же тогда?
4
Минувшей страшной осенью, что бы там ни сообщали сводки Советского Информбюро, как бы они ни пытались смягчить масштаб несчастья, по множеству признаков чувствовали мы приближение беды. Так же вот теперь, в разгар зимы, не имея в последние дни никакой информации, кроме той откровенно лживой, что печатается в этом «Русском слове», мы тоже по множеству разных примет видим, что приближается конец оккупации. И каждый такой признак, как бы он страшен ни был, радует, помогает переносить новые и новые беды, валящиеся на нас.
И вот этот вопрос: «Вы верите?» С ним я проснулась утром, когда еще весь госпиталь спал, и далее Антонина дремала возле потухшей плошки, положив на книгу свою большую, всю точно бы в медных курчавых стружках, голову. Я могла бы, конечно, разбудить ее, а сама поспать часок-другой. Ведь предстоит ужасный день. Но встал этот проклятый вопрос — и сна как не бывало.
Голова все-таки ясная. Мефистофельская улыбка Ланской кажется сегодня испуганной и жалкой, а вчерашние мои раздумья странными. Конечно же верю. И как мне не верить, если вот здесь, в этих ужасных условиях, где можно с ума спятить, где хозяйничают гитлеровцы, среди восьмидесяти пяти моих подопечных не нашлось ни одного отступника, ни одного, кто бы дрогнул или предал...